Шрифт:
Дорогая! Любимая!
Стефан болеет. Сильные головные боли, полное измождение. Ничего не ест, что съедает, тотчас выдает, врет, что ел, и т.д. Хорошо, что приехал Фрейхан. Иначе, при нашем безденежье, дело было бы действительно дрянь. Теперь мы откармливаем Стефана. Сегодня он обещал встать. Он хочет жить не дома и один. Но об этом нечего думать. Он нуждается в уходе и внимании не меньше, а даже больше, нежели дома. В попытке навести порядок он устраивает «мамаево побоище»; пыль и прочее, кругом потоп. А от его кулинарного искусства храни господь.
Фрейхан молод (хотя у него тоже нелады с пищеварением), честен, одухотворен, силен, сверхобразован; при всем при том замкнут и очень горд собой. Надо медленно и осторожно убирать все перекосы. Сейчас Стефан, который влюблен в меня безоглядно и до такой степени, что большего желать невозможно, – берет его приступом, пытается хоть как-то на него воздействовать.
Сам Стефан – сплошное счастье. Возле него человеку хочется открыться и, возможно, даже прийти к «настоящей» жизни. Его поведение подчас шокирует, но перед такой лучезарной душой не способна устоять никакая придирчивость. Какие бы барьеры ни воздвигал Фрейхан между Стефаном и собой, сколько бы ни критиковал его, тот по отношению к нему неизменно деликатен и мил. С каким уважением Стефан к нему относится, трудно описать. Доброта его непостижима, а сила духа достойна восхищения. Разумеется, природа накинула на него вуаль чего-то такого, что некоторым внушает ужас. Должно быть, это сияние видно пока еще немногим. 25 августа ему будет всего 19. Нужно было бы писать о нем часами. Какое счастье, что теперь вы будете проводить много времени вместе. Он собирается остаться здесь на сентябрь.
Кроме этого, о Веймаре мало что можно сообщить. В Баухаузе должно произойти много изменений к лучшему; это просто необходимо.
Я читаю Стефану письма Анни, и он уже ждет не дождется ее приезда. Он полагает, что сможет оказать на нее благотворное влияние. Судя по письмам, она слишком зависима. А наиболее значительное происходит с человеком именно тогда, когда он растворяется в себе, атомизируется. Стефан молод и со всей горячностью бросается на помощь, ему так хочется, чтобы всем было хорошо.
Осчастливить другого, хотеть ему помочь – это тяжелое колдовство и магия тщеславия. Если я когда-нибудь буду исцелена от этого, то буду лишена всяческих желаний и испытаю полное счастье и покой, который я испытывала эти 4 недели, впервые за 23 года и 3 месяца. Это было так непривычно, так странно. Большой город скорее дает возможность одиночества, чем провинция, здесь с большей легкостью можно спастись бегством и от человека, и от идеи фикс, нежели там, где люди предоставлены друг другу… Я бурлю, бурлю, бурлю… Но это хорошо, ведь когда-то и это пройдет.
6. Пауль Клее
Недавно Иттен был в Мюнхене, и мы полюбопытствовали, как прошла его встреча с Клее, о чем они говорили.
Ни о чем. Клее несколько часов кряду играл Баха, после чего крепкое рукопожатие – и адьё.
С семьей Клее Иттена связывают давние узы. Будучи восемнадцатилетним, он посещал педагогический семинар в Хофвиле, неподалеку он Берна, его вел профессор Ганс Клее, отец Пауля.
Импозантный старик с огромной бородой читал лекции о Бахе. «Влияет ли музыка на современное искусство? – спросил я его, и он ответил: – Конечно! Эта общность подтверждается уже не словами, а самими работами: посмотрите на творения Кандинского – в них звучит музыка».
Так в Хофвиле я встретил своего духовного отца.
Иттену родственников не занимать, и все духовные: дедушка Лао-цзы, праотец Ахура Мазда… Разве что жена земная, тихая, милая докторша.
Музыка, музыка, музыка!
Под стефановское пение я выклеиваю текст клеевской эпитафии: «Я неуловим в имманентности, ибо нахожусь как среди умерших, так и среди еще не родившихся».
Я впервые заплакала в 1940 году, когда узнала, что умер Клее. Свою последнюю работу в Терезине – слоистую акварель с бирюзовой начинкой – я посвятила ему.
Наверное, никто из современных художников не повлиял на меня так, как Клее. Именно он обратил мое внимание на детские рисунки. После занятий я иногда провожала его до дому, мы спускались по тропинке к широкому лугу, пересекали его в направлении летнего домика Гёте, взбирались на холм и оказывались на Роговой улице. Семья Клее занимала первый этаж роскошного особняка, летними вечерами мы собирались у них в саду за большим столом. Его жена была пианисткой, а сын-подросток, подававший и не оправдавший надежды отца художник, занимался у Иттена. Клее читал нам свои «зрительные» стихи. Помню такое:
Есть две горы, на которых светло и ясно, –Гора зверей и гора богов.Но между ними лежит сумеречная долина людей.Когда кто-нибудь взглянет вверх,Его охватывает вещая неутолимая тоска,Его, который знает, что он не знает,По тем, кто не знает, что они не знают,И по тем, кто знает, что они знают.В те годы среди художников было принято выражаться пространно, воспевать неуловимое. Я тоже этим грешила. И опять же бесконечные разговоры про музыку и искусство.