Шрифт:
Неожиданно старик свернул в сумрачную арку; утомленно припал к грубо отесанной каменной стене, и острые щербины впились в его щеку, поросшую реденьким седым волосом. Он оглядел арку, похожую на могильный склеп, и на глаза ему попался перевернутый вверх дном, решетчатый ящик из-под вина, — видимо, кто-то здесь уже переводил сморенный дух. Старик присел на ящик, откинулся к стене и прикрыл глаза тонкими, в синей паутине, дрожащими веками. Бог весть, долго ли тянулось это обморочное забытье, но неожиданно старик ощутил, что к рукам его, безжизненно опавшим на колени, к холодному лицу, прикоснулось ласковое, теплое, влажное, до сладостной боли родное, приплывшее в город из далекого деревенского малолетства, что вернулось к нему, увиделось и наполнило душу птичьей легкостью.
Еще боясь поверить, боясь спугнуть оживающее видение, старик не открывал глаза, вытягивал наслаждение, потом медленно отпахнул веки и по-детски солнечно улыбнулся — рядом сидел такой же ветхий, как и он, сиротливый пес, облизавший ему лицо и руки. Младенчески-беззубая и бездумная улыбка тронула синеющие стариковские губы — закатный солнечный луч согрел восковое лицо старика; и, как бывало в детстве, неспешно и протяжно погладил пса, почесал за ушами, висящими словно лопухи. А уж потом вспомнил о подорожниках, которые сунула ему в карман сердобольная деревенская бабонька; вспомнив, тут же и достал творожную шаньгу и протянул псу. Тот бережно взял угощение в зубы и, положив на землю, уставился на старика вопрошающим, слезливым взглядом. Старик обнял его за шею, опять же как в своем далеком деревенском малолетстве, прижался лицом к лохматой морде и, блаженно укрыв глаза, снова впал в забытье.
Разбудил его посвистывающий шепот, из которого вырывался ломкий, куражливый басок. Старик очнулся, вошел в житейскую память и, кажется, догадался, что рядом целуются молодые. Они возились близко, за углом…. Не ведая зачем, старик поднялся с ящика, пошел к ним на негнущихся, одеревенелых ногах и стал молча смотреть влажно синеющими из потаенной глуби, удивленными глазами; и молча же слушал, как умолял и клялся парень, как тяжело и прерывисто дышала его подруга.
Молодые полусидели-полулежали на широкой садовой скамейке, ради греха и втиснутой промеж каменной стены и густых зарослей одичалой сирени. Прямо на земле, устланной жухлыми листьями, усыпанной сигаретными окурками и клочьями бумаги, красовалась тонкогорлая, почти допитая бутылка вина. Молодые оторопели, словно им явилось бледное, бескровное видение из тоскливого, замогильного мира; потом девушка зябко передернула крутыми плечами и, оттолкнув парня, села прямо, натянула на голые колени юбку. Парень — синеглазый, с коротким и настырным ежиком волос — закурил сигарету и досадливо, выжидающе уставился на старика. А тот, каясь и виноватясь, вдруг ясно и живо увидел своего сына, убиенного в Чечне, не успевшего путем отведать жизни и давно уж оплаканного и отпетого. Вот поэтому старик и подошел к парню ближе и потянулся к нему рукой, усохшей, мелко и часто вздрагивающей. Девушка испуганно качнулась, парень же оглядел пришельца от войлочных ботинок до седой головы студеным и острым взглядом, затем процедил сквозь желтеющие фиксы:
— Топай, топай, батя!.. Здесь не подают.
То ли не расслышав, то ли просто не вняв просьбе, старик еще стоял с протянутой рукой и с негаснущей улыбкой, и вдруг парень виновато опустил глаза и развел руками:
— Прости, батя, ничего нету. Я кому сказал?! Дергай отсюда. Пошел вон, пошел…
И старик пошел из глухого каменного дворика, заросшего голой, тоскливой сиренью. В глазах его светились слезы.
Когда, обессилевши, старик осел на заледенелую землю, забылся, то привиделась заснеженная, вьюжная степь, по которой, извиваясь мрачной и жалкой рекой, растянувшись на много верст, бредет отсутающая армия, и он, молоденький солдат, за несколько месяцев постаревший на десять лет, волочится, угибая лицо от пронизывающего ветра. Потом вдруг оттеплело и словно с небес увидел он себя, малого, в белой посконной рубахе чуть не до пят, бегущего среди светящихся росных трав и цветов, бегущего прямо к утаенной в тумане реке, из которой выплывает румяноликое солнце.
К вечеру черное небо глухо прижало Иркутск к земле, и всю ночь до рассвета тихо и густо валил снег, и город, утопая в сугробах, вымер. Лишь слышался в торговых рядах сиплый собачий вой… Там, между двумя железными ларьками, пожилая баба-дворничиха и нашла старика. Он лежал обряженный снежным саваном для вечного и блаженного покоя, а рядом сидел пес, при виде живой души переставший скулить.
Дворничиха, много перевидавшая на своем долгом веку, не испугалась покойника; лишь вздохнула и, отмашисто перекрестившись, слезливо глядя сквозь заснеженный город в свои печали, подумала вслух:
— И то слава Богу, прибрал Господь бедного, — она перекрестила старика. — Опять же сказать, чем такая нонешняя собачья жись, дак лучше уж… — она не осмелилась продолжить, словно ангел упреждающе шепнул прямо в душу, что сим Господь ведает, и грех людям вольничать, беса тешить и дразнить да подманивать пустоглазую. — Опять же, крути не крути, а надо померти… Прости мя, Господи, грешную…
Она еще раз шумно вздохнула, глянула на старика, белого, как лунь, лежащего на голубовато белом, утреннем снегу.
Ноябрь, 1995
ГОСПОДИ, ПРОСТИ
Памяти Василия Шукшина
В белёсом предночном небе, над вороньим крылом меркнущей березовой гривы запалилась желтоватая робкая звезда, и корявый пойменный лес, с половодья опутанный тиной и сивой травой, молитвенно притих, млело и бездумно глядя в наплывающую ночь. Когда прибрежный ивняк и черемушник дремотно смеживал темнеющие веки, Лёня Русак уже избродил полреки, скользя на замшелых зеленых валунах, продираясь сквозь тальник и смородишник; обудил все чаровные омуты, ревучие перекаты и не узрел даже гальяньего [124] хвоста. Злой, голодный как собака, с матерками навьючил дородный рюкзачище, под которым, жилистый, но малорослый, утаился с головой, потом осерчало поскреб пегую бороду и сплюнул в бедовую речку, где туманными зорями отплескалась, отыграла его юность, где теперь не осталось и завалящего хариузка, не говоря уж ленках; даже лягухи отквакали. Мертвая речка…
124
Гальян — мелкая речная рыба.
В свое время по ней, горемычной, сплавляли лес, и от закаменелых топляков на дне уже сбился деревянный пол. А потом химический завод навадился сливать в омут фиолетовые помои, и рыба, что в вершине реки метала икру по весне, а летом вольно паслась, ушла в Байкал и больше не возвращалась.
С дохлого угла волочились тучи, и, хотя солнце давно уж село, небо, добела раскаленное за день, ещё пыхало жаром. Чуть живой, мокрый от пота, так изъеденный комарами и мошкой, что на опухшем, волдыристом лице по-тунгуски светились лишь злые щели, Лёня Русак доплелся наконец до ветхой, без окон и дверей, безбожно исписанной, изрезанной зимовейки. Пол, некогда сколоченный из листвяничных плах домовитым рыбаком ли, сенокосчиком, лихие шатуны выдрали и спалили в кострах, что разводили прямо в зимовье. Чудом уцелели нары и столетня, изрезанная бродяжьми, уркаганьими письменами: вроде «нет счастья в жизни» или: «не забуду мать родную». Возле стылого пепелища валялись консервные банки, бутылки, рваные пакеты и полуистлевшее от сырости, дозелена заплесневелое тряпье.