Шрифт:
— Я бы тебя, Лена, выбрал, — прошептал Игорь, и, обняв крепче, стал ловить воспалённым ртом её ускользающие губы, отчего лодка пуще раскачалась.
— Успокойся, Игорь, — девушка уперлась руками в его грудь. — Не гони. В деревне пели: хотел милый полюбить шибко на поспех, ну а вышло у него курам на посмех.
— Дурацкая частушка… Я же люблю тебя, — снова облапил девушку, но та, склонив голову, ловко вывернулась из объятий, и от греха подальше пересела на кормовую лавку.
— Не смеши, Игорь. Какая любовь?! Похоть… Любовь — дар Божий. Любить можно Бога, ближнего, а у бабы с мужиком жаль припасена. «Любовь» на языке не трепали — имя Бога, а говорили: он ее жалеет или она его жалеет.
— Жалость оскорбительна и унизительна.
— Богохулы выдумали от гордыни, а ты повторяешь… А в народе русском поговорка была: человек жалью живёт. А в девичьих страданиях пели:
Закатилось красно солнышко, Не будет больше греть. Далеко милый уехал, Меня некому жалеть [55] .— Ох, Лена, Лена! — Игорь, ломая спички, нервно запалил сигарету. — Не понимаю я тебя. То — слишком умная, а мужики умных не любят, то — баба деревенская… с кондовым, средневековым мышлением. Баба бабой, что пашет от темна до темна, света белого не видит, плодится, как крольчиха, да в церкви крестится…
55
«Страдание» пела предтеча Лидии Руслановой, талантливая русская певица начала XX века Ольга Ковалева, не народом русским преданная забвению, а загнанная в забвение властвующей в России с конца XX века нерусью.
Гуще заварилась ночь, и когда впотьмах, словно ослепшие, спотыкаясь на кочках и рытвинах, добрели до уваровского дома, Игорь…жаль прощаться, не солоно хлебавши… опять сжал девушку в объятиях, беспрокло пытаясь поцеловать. Бормотал беспамятно:
— Я же люблю тебя, люблю…
— Бабу деревенскую?
— Бабу… Я и в городе, и по дороге думал о тебе. Я…
— Я, я, я!.. — вздохнула Лена. — А когда — я?., про меня забыл?.. Думал: ах, как хорошо мне будет с Леной, а каково Лене с тобой?., о том не печалился?
— Плохо со мной?
— Дурачок ты, Игорь, хоть и умный, — тесно прижавшись, вдруг коснулась прохладными губами его раскаленных губ и, оторопевшего, оставила на приозёрной улице.
XXIII
…Когда на крыльце простучали каблуки и дверь насмешливо отскрипела, укрыв за собой девушку, обиженный Игорь помаячил возле тёмных окон — а вдруг выйдет… — но, несолоно хлебавши, тронулся на учительскую фатеру. Погудывало во всем теле, шумела голова, будто с великого похмелья; во рту ссохлось, и ноги, одеревеневшие, не слушались, хоть ложись под окнами и спи. Но деваться некуда, надо топать до ночлежки, и скоро Игорь размялся, разошёлся, повеселел и даже стал припевать то, что сроду не пел, но слышал в застольях, что дивом дивным осело в память:
Не-е житьё-о мне зде-есь без ми-ило-ой, С ке-ем пойду-у тепе-ерь к венцу-у…Не вспомнив дальше, завёл про модную в то лето горечь:
Я от горечи целую Всех кто молод и хорош… Ты от горечи другую Ночью за руку берёшь… Горечь, горечь, — вечный привкус, На губах твоих, о страсть…Так с песнями и добрёл до учительской фатеры, и когда запалил керосинку в опрятной кути, то даже присвистнул от ди-вья, — на столетне золотисто румянились копчёные окуни, рядом две крынки с молоком и сметаной, укрытые ломтями хлеба. Игорь, мысленно поклонившись Степану и тётке Наталье, жадно накинулся на еду, — после ночных азартных гуляний жор нападает.
Потом долго вертелся в учительской постели, не привычной к беспокойным ночлежникам, то насвистывая, то напевая залетевший в рот блатной куплетик:
У девушки с острова Пасхи Родился коричневый мальчик…Напевал, не понимая и не слыша слов, пока вертлявый куплетик не набил оскомину; и чтобы отвязаться от него, попробовал негромко завести нечто русское, привольное, но куплетик, как пьяный разлохмаченный луканька, не слазил с языка, вертелся, выплясывая, похабно изгибаясь и вихляясь. Спасли полуночные певни — мимо барака тихо плыло «девичье страдание»; Игорь слетел с койки, прилип к сырой и холодной стеклине, но в темени узрел лишь безлунную, беззвездную ночь, отчего чудилось: ночь поёт, запомнив «девичье страдание»:
…Мы обнимались, слезно прощались, Помнить друг друга мы обещались, Нет у меня с той поры уж покою, Верно, гуляет милый с другою. Пташки-певуньи, правду скажите, Весть про милого вы принесите, Где милый скрылся, где пропадает, Бедное сердце плачет, страдает. Если забудет, если разлюбит, Если другую мил приголубит, Я отомстить ему поклянуся, В речке глубокой я утоплюся…Всплескивался в ночи высоко и нежно звенящий девий голос, подтягивали согласные подруги, абы с песни полегчало, посветлело на душе от вековечной бабьей печали.
Ушли полуночные певни, уплыло «девичье страдание», но сквозь стенку просочился детский плач, а когда плач стих в глуховатом, сладко-унывном, колыбельном пении, послышались вкрадчивые шаги, неразборчивые голоса — вроде бы, мужской сипящий и тоненький девий, позванивающий переливистым смехом. Слушать любовную песнь было невмоготу, и, тихо поднявшись, прихватив книгу Ивана Бунина «Тёмные аллеи», отрытую на книжной полке, Игорь удалился в кухню. Но чтение не шло на ум, завидовал молодым, живущим через стенку. Вспомнил соседского парня, не похожего на тутошних корявых рыбаков, рослого, темноволосого красавца, с неожиданными на буром лице синеватыми весёлыми глазами; вспомнил с завистью к синеглазому и жёнку его, белую, пышнотелую, проплывающую мимо окна с грудным чадом на руках.