Шрифт:
Козимо протянул нам ключи и клочок бумаги с адресом.
– Захудалая лавка, но все же хотелось бы знать, что она еще не развалилась.
Мы сели в такси и закружили по узким улочкам города, пока шофер не остановился и не указал нам на дом в дальнем конце улицы.
– Отсюда уже пешком, – сказал он.
Мы зашагали по переулку и наконец очутились перед старым накренившимся домом. Мы ступили вовнутрь ветхой книжной лавки, в жизнь Козимо и в то, что на последующие четыре года – хотя мы тогда об этом не догадывались – стало нашим домой. Как видите, благородный жест Робин обернулся удачей: когда Козимо выписывался из больницы, он предложил нам жилье.
– Не стоит благодарности, – сказал он. – Вы мне сделаете одолжение.
– Нет-нет, это невозможно, – запротестовала Робин.
– Вы ведь каждый день меня навещали.
Так началась наша жизнь в Танжере, началась, как в чудесном сне, а кончилась, как в ночном кошмаре. Я не в силах рассказать обо всем, что там случилось. Я могу рассказать о Танжере лишь в общих чертах. Если бы меня вынудили окунуться во все подробности, я бы сошел с ума. Странно, но я вспоминаю о нашей жизни в Танжере так, будто речь идет о чьей-то чужой жизни. А переехать в Танжер мы решили, попросту говоря, из-за освещения.
В те дни мы оба были художниками. После окончания художественного колледжа мы недолго путешествовали по Европе, главным образом по Испании, и в конце поездки оказались в Тарифе на Коста-де-ла-Луз. Жить в Тарифе было дешево, нам нравилась тамошняя хипповая атмосфера и возможность писать картины в сияющем свете андалузского побережья. Век подходил к концу, наступление нового тысячелетия мы отпраздновали во время поездки в Танжер и поняли тогда: именно такое место нам и нужно. В Танжере селились люди со всего света, а главное, там было какое-то магическое освещение. Робин бросила писать картины, только когда мы вернулись в Ирландию. После случившегося с Диллоном у нее пропал всякий интерес к живописи. Может быть, живопись для нее была каким-то образом связана с сыном. Она заинтересовала его созданием картин, он как бы тоже участвовал в ее работе. У нас была вольная жизнь, и мы не тряслись над своими полотнами. Если Диллон окунал пальцы в краску и размазывал ее по холсту, нас это ничуть не огорчало. По крайней мере под конец было именно так. Разумеется, вначале мне хотелось работать в уединении, без всяких помех, но когда я понял, что Диллон не столько мешает моей работе, сколько ей помогает, я расслабился и стал позволять ему бросать на мои полотна любую краску, какую ему только заблагорассудится.
Похоже, Козимо нравилось, что в его квартире поселились художники.
– Вот тебе и встали на ноги, – пошутил я с Робин, но после происшествия с Козимо ей эта шутка показалась неуместной.
– Несколько сломанных ребер и какие-то внутренние повреждения, они толком даже не знают какие. И откуда им знать? Жить в Танжере замечательно, но стать пациентом или, как они выражаются, медицинским экземпляром – тут уж увольте.
Козимо говорил с утрированным британским акцентом. Раскинувшись на продавленном диване в нашей квартире и запивая таблетки весьма крепкими коктейлями, он доверительно прошептал нам: «На этом диване был зачат марокканский принц». Мартини был его излюбленным напитком, и мы то и дело слышали, как он требовал вермут.
– Где вермут? А оливки? Где оливки?
Мы были заинтригованы этим эксцентричным, аскетического вида человеком, вечно носившим шелковые штаны и тапочки, его длинные волосы спускались до плеч, однако уже поредели надо лбом. Всю неделю, изо дня в день, мы навещали его в больнице, а потом он приехал к нам, чтобы окончательно поправиться.
– Послушайте, оставайтесь… Мы придем к какому-нибудь соглашению.
– Соглашению? – с некоторым сомнением переспросил я.
– О квартирной плате, которая устроит и вас, и меня.
Помню, как в те первые дни нашего знакомства Робин спросила Козимо, давно ли он живет в Танжере. Он смешал очередной мартини и ответил: «С тех пор, милочка, как Бог был ребенком. С тех самых пор».
В такой манере он обычно и выражался. У него была склонность к театральности. Он владел книжным магазином, но, похоже, почти ничего не продавал. Может, он владел им для прикрытия? А может, это было его хобби? Или ему просто надо было чем-то заниматься?
– Даже и не знаю, – ответил он на мой завуалированный вопрос, когда мы беседовали в один из испепеляющих полдней. – Честно говоря, я и сам не помню, когда и зачем я открыл эту лавку.
Квартира была большая, из трех комнат. В самой дальней, там, где мы писали картины, лежала куча пишущих машинок.
– Мне кажется, я когда-то ими пользовался, – сказал Козимо, – а сейчас я их коллекционирую. Должно быть, я ими все-таки пользовался. Возможно, на одной из них я написал книгу.
Он легонько покачал позолоченным мундштуком в стиле Греты Гарбо и бесцеремонно стряхнул пепел на пол.
Танжер. Это был совсем иной, далекий мир. У нас была свобода. У нас был Диллон. У нас было все, чего нам хотелось. Но вернулись мы без Диллона. Правда, и приехали туда мы тоже без него, и все-таки, когда я вспоминаю те времена, мне кажется, будто он был с нами с самого начала. Смеющийся, озорной, необузданный.
Мы много работали, но и радовались жизни. За одним полотном появлялось другое, но дни в Танжере, окутанные дымкой золотистого тумана, текли медленно и лениво, словно были длиннее, чем в других краях. Нам чудилось, будто у нас есть время на что угодно.
Там мы написали наш Танжерский манифест – совместную декларацию свободной жизни. Плакат, прилепленный к стене на кухне. Мы писали на нем лозунги, цитаты, поощрения, напоминания, шутки и услышанные где-то фразы.
«Живопись или смерть»