Шрифт:
— На юге я впервые оказался в начале шестидесятых. Тогда как раз проходила денежная реформа. Еды не достать, а за кружку пива просили аж пятьдесят копеек. В то время сидел я в рабочей столовой и хлебал баланду в компании Бориса, Саши и собаки Мухи. Однажды явился к нам некий тип, этакая деревенщина в валенках, и говорит: «Езжай-ка ты товарищ в Сухуми или в Крым, там нужны рабочие руки», — сунул мне в руки бумажку и пропал, как сквозь землю провалился. Пошел я тогда к Римме, любимой моей толстозадой шлюхе, сказал, мол, прощай и спасибо тебе за тепло и ласку, двинул к вокзалу, сел в поезд и покатил через весь наш широкий и необъятный Советский Союз. Попал я в конечном счете не в Сухуми, а в Ялту. Там тоже повсюду шла стройка, и стоило мне сказать, что я стахановец, ударник труда, меня тут же взяли на работу. Это было лучшее лето в моей жизни. Ни хрена не делал, только баб имел. Да каких! Стоило только сказать: «Пошли!» — и они тут же готовы. Иногда ходили в кинотеатр «Строитель», там показывали приключенческие картины «Над Тиссой», «Семьсот тринадцатый просит посадку» и потом еще один очень хороший... «Берегись автомобиля». Подумаю о том лете — и слюньки текут. Тогда ум еще не мешал мне жить. Но потом появилась эта последняя баба! Катенька. Щебетала сахарным голоском: «Давай рубашку постираю». Тогда и кончилась моя жизнь, а началась беспросветная дорога алкаша.
Восточный ветер разносил одинокие снежинки по белому простору, над лесом брезжил бледный рассвет. Мужчина с остервенением сплюнул через левое плечо.
— Это я о той Катеньке, что вчера провожала меня. Следы на ее лице — моя работа. Пришел пьяный, и тут началось. Старая песня. Катенька завела свою обычную канитель. А так как прекратить она уже не могла, я и врезал ей пару раз. Держала бы рот на замке, да помогла бы усталому мужику раздеться, да приготовила бы ужин — ан нет, все никак не научится. Я-то всегда пытаюсь ей объяснить что к чему, даже хвалю иногда, да только она не слушает, а включает свою сирену и орет, что мужики, мол, построили этот мир лишь для себя. И тогда злость берет свое, и я луплю ее, пока не замолчит. А если не помогает, то могу врезать кулаком прямо в морду. Нелегко мне это, не по душе мне бить ее, но почему-то именно этим всегда все заканчивается. Есть же и у меня право на свое мнение — я ли не хозяин в собственном доме, пусть и не так уж часто там бываю.
Мужчина тщательно взвешивал слова, ронял их размеренно. Девушка сосредоточилась на том, чтобы не слушать.
— Бытовая драма посреди ночи нагоняет тоску. Лишает радости жизни. Прошлой ночью ее кричащий запах, словно танк, взобрался на меня во сне. Даже мысль о ее выжженной до тла дырке заставляет меня блевать.
Вагон раскачивался из стороны в сторону, рука мужчины подпрыгивала, в уголке глаза появилась слеза. Он утер ее ребром ладони и закрыл глаза, затем откашлялся, выпрямил спину, набрал в легкие воздуха и с шумом выдохнул.
— Но всему есть предел. Я никогда не бью ее в коридоре нашей коммуналки, или на улице, или в конторе. Бью только в нашей комнате, не то явится милиция, а ее не жалую. Главное, чтобы сын не видел, все ж как никак его мать. Но теперь парень уже взрослый и сам учит свою невесту. Правда, мне это не нравится... Бей бабу молотом, будет баба золотом — так учили меня мужики, когда я был совсем еще пацаном. Этого правила я и держусь. Может, даже и чересчур.
Девушка смотрела то на пол, то на застывшее на краю неба облако. Такого русского мужика она никогда раньше не встречала. Или встречала, но не пожелала запомнить. Никто никогда не говорил с ней таким тоном. И все же было в нем что-то знакомое, в его наглости и развязности, в привычке тянуть слова, в улыбке, в его унизительно нежном взгляде.
— Катенька — типичная русская баба, жестокая, но справедливая. Она работает заботится о доме и детях и может вытерпеть что угодно. Мы просто по-разному смотрим на многие вещи. Взять, к примеру, мою мать-старушку. Все мы живем бок о бок в одной коммуналке, и по мне так это просто замечательно, что Катенька может кормить мою мать, ведь все равно готовит для себя и сына, присматривать за ней, скрашивать ее старость. Но не все так просто. Мы двадцать три года женаты и все годы эта сука требовала от меня выселить мать из квартиры.
Девушка встала, чтобы выйти в коридор, но мужчина вцепился в ее руку и указал на полку.
— Дослушай!
Девушка вырвалась. Мужчина поднялся и крепко, но и как-то по-отцовски схватил ее за запястье. Девушка села на край своей полки.
Мужчина плюхнулся на свое место, поднес палец к губам, легонько подул на него и осклабился.
— Интересное дело, почему это жених всегда любит невесту, а любой мужик ненавидит свою бабу. Почему сразу, стоит им расписаться, муж становится скотом, а жена сукой, и оба недовольны. Баба думает, что стоит зажить с удобствами, как все уладится. Что все дело в собственной плите, новом халате, красивых вазах, кастрюлях без дыр и фарфоровом сервизе. А мужик думает, будто если временами ходить налево, то и свою бабу терпеть легче. И все же... Когда я смотрю на Катеньку, то иногда так и хочется сказать: «Катюша, сучара ты моя ненаглядная».
Мужчина тяжело вздохнул, нащупал пакет с огурцами, достал один, откусил и нечаянно проглотил кусок не жуя.
— Ни на что мы, мужики, не годны. Бабы куда лучше справляются без нас. Никому мы не нужны. Разве что другому такому же мужику. Эх, хочется мне выпить за наших русских баб, за их силу, упорство, терпение, смелость, хитрость, коварство и красоту. Этот мир держится на бабах.
Мужчина запустил руку под матрас и вытащил оттуда шоколадку, вскрыл ее кончиком ножа и угостил девушку. Сам же не отломил ни кусочка, а положил плитку на середину стола. Шоколад был темный и пах бензином. Девушка подумала об Ирине: как та частенько сидела по вечерам в своем любимом кресле под лампой и читала, как желтый свет падал на страницы, как руки Ирины держали книгу, как ее лицо... как...
— Раньше женщины умели держать язык за зубами, а та рта не закрывает. Одна все болтала и курила, пока я ее трахал. Так и хотелось придушить ее на месте.
За окном мелькала обессиленная морозами и жестокими ветрами березовая роща. Голые деревья вычерчивали на снегу тени. Поезд несся вперед, снег кружился и блестел ярко и чисто. В окне появлялся то заиндевело-белесый лес, то нежно-синее безоблачное небо. Девушка вслушивалась в ритм и мелодию речи своего соседа по купе. Вскоре задор его поостыл, и на смену ему пришла полоса глубокой печали.