Шрифт:
– Ну не так уж и давно. Ты еще слишком молодая и не можешь этого помнить, но ее папаша, Жан-Мари Ле Пен, продолжал старинную традицию крайне правых. Это законченный кретин, совсем темный, он наверняка не читал ни Дрюмона, ни Морраса, но, думаю, был о них наслышан, эти имена входили в его кругозор. Дочке они, конечно, уже ничего не говорят. При этом даже если на выборах победит мусульманин, я не думаю, что тебе стоит чего-то опасаться. Он все-таки заключил союз с Социалистическои партиен и не может делать все, что ему заблагорассудится.
– Ну… – она с сомнением покачала головой, – в отличие от тебя, я на это смотрю не так оптимистически. Евреям не может быть хорошо, когда к власти приходит мусульманская партия. Что-то я не припоминаю обратных примеров.
Я притих; в сущности, я не так уж хорошо знал историю, в лицее я не слишком вникал, а потом мне так и не удалось дочитать до конца хоть одно историческое исследование.
Она подлила себе еще шампанского. Хорошая мысль: учитывая обстоятельства, не мешало бы напиться, да и шампанское оказалось неплохое.
– Мои брат и сестра будут дальше учиться там в лицее; я тоже смогу записаться в Тель-Авивский университет, мне там зачтут некоторые предметы. Но что я буду делать в Израиле? Я ни слова не знаю на иврите. Моя страна – это Франция.
Ее голос чуть дрогнул, я чувствовал, что она вот-вот расплачется.
– Я люблю Францию, – сказала она сдавленным голосом. – Я люблю… ну не знаю… я люблю сыр!
– Сыр у меня есть! – Я вскочил, исполнив шутовское антраша, чтобы снять напряжение, и порылся в холодильнике: в самом деле, я же купил сен-марселен, конте, блё-де-косс… Я открыл еще бутылку белого; она не обратила на нее никакого внимания.
– И потом… и потом, я не хочу, чтобы у нас с тобой все закончилось, – сказала она и разрыдалась.
Я встал и обнял ее; мне нечего было ей сказать в утешение. Я отвел ее в спальню и снова обнял. Она продолжала тихонько всхлипывать.
Я проснулся около четырех утра; благодаря полной луне в комнате все было отлично видно. Мириам лежала на животе в одной футболке. По бульвару проезжали редкие машины. Через две-три минуты неторопливо подъехал пикап “рено-трафик” и остановился у высотки. Из него вышли покурить два китайца, мне показалось, что они изучают окрестности; потом без всякой видимой причины они снова сели в автомобиль и поехали в сторону площади Италии. Я вернулся в кровать, погладил Мириам по попе; она прижалась ко мне, не просыпаясь.
Я перевернул ее на спину, раздвинул ей ноги и стал ласкать ее; она почти сразу намокла, и я вошел в нее. Она всегда любила такие простые позы. Я приподнял ее за бедра, чтобы проникнуть глубже, и начал двигаться в ней. Принято считать, что женский оргазм – сложная и загадочная штука; но лично мне еще менее понятен механизм моего собственного оргазма. Я сразу почувствовал, что на этот раз смогу сдерживаться столько, сколько потребуется, до бесконечности притормаживая растущее удовольствие. Я двигался плавно, не уставая, через несколько минут она застонала, потом закричала, а я продолжал, не вынимая, продолжал, даже когда она стала сжимать мой член изнутри, я дышал размеренно, легко, мне казалось, я вечен, она издала долгий стон, и я рухнул на нее, обхватив ее руками, а она повторяла “мой дорогой… мой дорогой… ” и плакала.
Около восьми утра я опять проснулся, зарядил кофеварку и снова лег; рядом ровно дышала Мириам, и замедленный ритм ее дыхания вторил негромкому бульканью кофе, капающего сквозь фильтр. По лазурному фону скользили пухлые кучевые облака; они всегда были для меня облаками счастья, оттеняющими своей ослепительной белизной синеву неба – на детских рисунках такие облака проплывают над уютным домиком с трубой, из которой вьется дым, над зеленой травкой и цветами. Не знаю, что вдруг на меня нашло, но, налив себе первую чашку кофе, я сразу включил iT'el'e. Телевизор врубился на полную мощность, и я стал искать пульт, чтобы убрать звук. Но не успел, Мириам все-таки проснулась; как была, в одной футболке, она устроилась на диване в гостиной. Наша краткая передышка подошла к концу; я снова включил звук. Ночью в сеть слили информацию о секретных переговорах Социалистической партии и Мусульманского братства. По всем каналам, будь то iT'el'e, BFM или LCI, в бесконечном специальном выпуске речь шла только об этом. Пока что Манюэль Вальс никак не отреагировал на происходящее, зато на одиннадцать часов была запланирована пресс-конференция Мохаммеда Бен Аббеса.
Глядя на кандидата от мусульманской партии, жизнерадостного толстяка, то и дело подкалывавшего журналистов, в голову не могло прийти, что, будучи одним из самых юных выпускников Политехнической школы, он одновременно с Лораном Вокье поступил в Национальную школу администрации на курс имени Нельсона Манделы. Бен Аббес напоминал скорее добродушного тунисца-бакалейщика из соседней лавки – собственно, таким и был его отец, пусть даже он торговал в Нейи-сюр-Сен, а не в восемнадцатом округе Парижа, и уж конечно не где-нибудь в Безоне или Аржантее.
В большей степени, чем кто-либо, заметил Бен Аббес на этот раз, он извлек пользу из республиканской меритократии и меньше, чем кто-либо, собирается посягать на систему, которой обязан всем, вплоть до наивысшей чести – избираться и быть избранным французским народом. Он вспомнил о крохотной каморке над бакалейной лавкой, где, бывало, готовил уроки; вскользь, но с точно отмеренной дозой чувства, остановился на образе своего отца; по-моему, он был великолепен.
Но времена, надо признать, продолжал он, времена меняются. Все чаще семьи – не важно, еврейские, христианские или мусульманские – хотят, чтобы их дети получили образование, которое, не ограничиваясь простой передачей знаний, включало бы в себя и духовное обучение, соответствующее их вероисповеданию. Возврат религиозной составляющей лишь отражает глубинные изменения в обществе, и министерство образования не может не считаться с этим. Короче говоря, пора уже, расширив рамки государственной школы, обеспечить ее гармоничное сосуществование с величайшими духовными традициями нашей страны – мусульманской, христианской и иудейской.