Шрифт:
По мере быстрого размножения цианобактерий мир стал наполняться кислородом – к ужасу организмов, которые находили его ядовитым, а такими в те времена были все. В анаэробном бескислородном мире кислород чрезвычайно ядовит, и наши лейкоциты до сих пор используют его для уничтожения вторгающихся микробов. Для тех, кто не сумел к нему приспособиться, он страшен, именно от него горкнет масло и ржавеет железо. У новых, научившихся потреблять токсичные отходы (то есть кислород) организмов было два преимущества. Этот продукт был более активным источником энергии и одновременно поражал конкурентов. Часть из них отступила в илистый анаэробный мир на дне болот и озер. Другие поступили сходным образом, переселившись в пищеварительные тракты животных, подобных нам с вами, – они и теперь терпеть не могут даже намека на кислород. Но подавляющая часть анаэробных существ не смогла адаптироваться и погибла. Правда, не сразу. Поначалу выделяемый ими лишний кислород не скапливался в атмосфере, а соединялся с железом, образуя оксиды, которые оседали на дне первобытных морей. Миллионы лет мир буквально ржавел. И все же в конце концов цианобактерии, открыв путь новым формам жизни, почти повсюду были съедены теми организмами, существование которых они сделали возможным» [106] .
106
Bryson B. The short history of nearest everything. N. Y., 2002. Р. 190.
Впечатляющая картина. Теперь сюда можно включить и малых сих, тех самых последних мира сего, к которым обращается Иисус. И не забыть о пролетариате Маркса. Вот уж воистину «камень, что отбросили строители, я положу во главу угла». Что ж, быть может, желающим отследить или ускорить синтез искусственного интеллекта, появление субъекта иноразумности следует вглядываться не столько в разработки нобелевских лауреатов, сколько в практику киберпанка и деятельность флешмоберов: в окружении ржавчины и коррозии эти маргиналы находят новый экзистенциальный ресурс.
Вот, стало быть, две идеи, нуждающиеся в пристальном сопоставлении: вспышка другого разума возможна лишь на территории, неподконтрольной этому разуму, в противном случае мы будем иметь дело лишь с его собственным (нашего разума) расширением – это во-первых. А во-вторых, идея периферии, помойки: образующаяся там «кормовая база» требует неустанного внимания, ибо ее пожиратели пожрут и производителей отбросов – так, по крайней мере, бывало прежде. То есть они придут за нами.
Возникает вопрос: а какими, собственно, бросовыми, «отравленными» ресурсами воспользовалось зарождающееся христианство? Что послужило аналогом О2?
Ну прежде всего презрение. Ниши, в которых возникли новые очаги духа, были буквально пропитаны пренебрежением и презрением благополучного окружения. Только формация несчастного сознания могла теплиться в этих нишах, отравленных презрением, но и это сознание носило прерывистый, спорадический характер, оно было лишено права на презентацию и самопрезентацию в мире героев и подражающих им. Столетиями эти маргинальные ниши, составлявшие в совокупности социальную помойку, напитывались презрением и страхом, в первую очередь страхом оказаться здесь, в неструктурированности, беспросветной непризнанности; и тем не менее ниши разрастались, становились все более заселенными, пока не накопилась критическая масса и не произошел взрыв.
Презрение переросло в устойчивое самопрезрение с подкладкой беспечности, а оно в свою очередь стало основанием признанности и избранности: последние станут первыми – вот опора новой восходящей жизни. Диалектика процесса отслежена и описана Ницше, была продумана точная формулировка: жизневраждебная специя, необходимая для произрастания самой жизни. Пожалуй, Ницше даже недооценил степень «жизневраждебности», токсичности, этого экзистенциального ресурса для всех традиционных форм жизни, кроме той, которая нашла возможность его фантастически эффективного использования. Если и сегодня взять любую дворовую компанию или тинейджерскую группировку, сверхтоксичные свойства презрения обнаруживаются без труда. Презрение убивает, убивает морально, оно истребляет невольных отщепенцев подобно кислороду, губительному для цианобактерий… Попробуем представить себе ситуацию, что в зоне происходит восстание «опущенных», и восставшим удается не просто захватить власть, но и произвести великую переоценку ценностей, удается объединить вокруг новых ценностей таких же изгоев, неприкасаемых, да еще и заставить завидовать себе обладателей прежней признанности. Случай кажется невероятным, но нечто подобное как раз и произошло на рубеже тысячелетий в Средиземноморском бассейне. Религия презренных рабов нашла, как использовать презрение встречных и окружающих, как обратить его на работу души, как вскрыть недоступные прежде глубины залегания смыслов.
Немаловажным условием явился перенос центра тяжести на взаимоотношения, а не на отношения с господином. И вот, закрепившись в пренебрежении, освоив его смыслосодержащий ресурс, аутсайдеры Ойкумены существенно повысили уровень неуязвимости, но одновременно они столь же резко усилили диктатуру символического, переведя в план значимости неразрешимые прежде дифференциации. Ранее отброшенный, а теперь поставленный во главу угла камень оказался способным выдержать величественное здание христианской цивилизации – до тех пор, пока в ее выгребных ямах не накопились новые отбросы.
Если все же отнестись к киберпанку с должной мерой серьезности – как он того заслуживает, будучи важнейшей выдвинутой в будущее авангардной площадкой, следует как можно тщательнее проанализировать все его хоть сколько-нибудь эксплицированные моменты, независимо от того, относятся ли они к этике, эстетике или идеологии.
В этих разрозненных моментах во много раз больше прогностической значимости и силы, чем в специальных трактатах, являющихся формой отчета для академической футурологии. Возьмем, например, специфическую «брутальность», которая ближайшим образом противоположна политкорректности и вообще гламуру. Она, однако, отнюдь не противоположна верности, нежности и, скажем так, экзистенциальной любознательности; характерным отличием киберпанка является аллергия на фальшь. Всякое лицемерие, в том числе и дешевая конвенциональность гламура в духе кантовского als ob, безжалостно отвергается и разрушается новыми аборигенами техноценозов.
В этом смысле показательно их отношение к природе. Поскольку дикой, природной природы в пределах обозримости уже нет, ее наследие или, лучше сказать, остатки условно разделяются на две части: на гламурную природу и индустриальный пейзаж. Специфическая реакция опознания может служить индикатором авангарда или, наоборот, гламура. Если бюргер или, как принято говорить сегодня, менеджер среднего звена, попав в лес, видит среди елочек брошенные пустые бутылки, окурки, прутья арматуры, ржавую педаль, он испытывает искреннее возмущение по поводу того, что загадили природу, уничтожили ее первозданность – и далее обвинения по списку. Менеджер, разумеется, предпочтет отдыхать в стерильных, специально для него ухоженных уголках природы.