Шрифт:
Надо было убить ещё немного времени до поезда, и он взял ключи от церкви святого Михаила и пошёл туда, чтобы напоследок поиграть на органе, который он к тому времени очень неплохо освоил. Он немного походил в задумчивости взад и вперёд по проходу, а потом сел за орган и шесть раз подряд сыграл «Не могли пить воды из реки» [161] , после чего почувствовал себя собраннее и веселее; затем, с трудом оторвавшись от столь любимого инструмента, поспешил на вокзал.
161
«They loathed to drink of the river» (Исх 7:21), хорал из оратории Генделя «Израиль в Египте».
Из окна отходившего от высокого перрона поезда он увидел маленький домик, который снимала его тётушка и в котором, можно сказать, отдала жизнь ради желания сделать ему добро. Вон они, те две до боли знакомых арки, через которые он так часто проскакивал, чтобы бежать в мастерскую. Он поругал себя за то, что проявлял так мало благодарности к этой доброй женщине — единственной из всех его родственников, кого он, кажется, мог бы облачить своим доверием. Но при всём уважении к её памяти он был рад, что она не узнала обо всех тех напастях, которые навалились на него после её смерти; может быть, она бы его за них не простила — ужасная мысль! С другой стороны, не умри она, и может быть, многие из бед его бы миновали. От этих мыслей ему снова стало грустно. Когда же, когда и где, спрашивал он себя, всё это кончится? Что же, так это и будет всегда, как и было всегда — грех, и позор, и тоска, и — невыносимым гнётом — недремлющее око и хранящая десница отца — или и ему однажды доведётся испытать радость и благополучие?
Солнце подёрнулось сероватой дымкой, так что глазу не было больно от его сияния, и Эрнест в своей задумчивости смотрел прямо ему в лицо, как кому-то знакомому и любимому. Поначалу его лицо выглядело суровым, хотя и добрым, как у усталого человека, только что окончившего долгий труд, но через несколько секунд Эрнесту явлена была комическая сторона его несчастий, и он заулыбался весело и вместе укоризненно, думая о том, как, в сущности, мелко всё случившееся с ним и как ничтожны его невзгоды по сравнению с невзгодами большинства живущих на этом свете. Всё ещё глядя солнцу в глаза и мечтательно улыбаясь, он вспомнил, как помогал сжигать чучело своего отца, и его взгляд всё веселел, пока он не разразился смехом. В тот же миг солнце выглянуло из-за облаков, и поток его лучей вернул Эрнеста с небес на землю. Тут он обнаружил, что за ним внимательно наблюдает сосед по купе — сидевший напротив пожилой джентльмен с проседью на крупной голове.
— Мой юный друг, — сказал он радушно, — в общественном транспорте не полагается вести разговоры с фантомами, хотя бы и на солнце [162] .
Больше пожилой джентльмен ни слова не сказал, а развернул свой «Таймс» и углубился в чтение. Эрнест же побагровел до кончиков ушей. Весь остаток пути они не разговаривали, но время от времени поглядывали друг на друга, так что в памяти каждого запечатлелось лицо другого.
Глава XLV
162
Простите, читатель, но мы не можем придумать ничего лучше для перевода этой чисто английской шутки. Незнакомец говорит о «людях на солнце», перефразируя английское присловье «человек на луне», что означает несуществующее лицо или человека не от мира сего.
Некоторые утверждают, что школьные годы были счастливейшими в их жизни. Может, у кого-то так оно и было, но я всегда смотрю на таких людей с подозрением. Точно сказать, счастлив ты или несчастен даже и в нынешнее время, — и то достаточно трудно, а как можно сравнить в относительных величинах состояние счастья или несчастья в разные периоды твоей жизни? Самое большее, что мы можем в этой связи сказать, это то, что вправе считать себя вполне счастливыми, если не ощущаем отчётливо, что несчастны. Недавно я говорил об этом с Эрнестом, и он сказал, что в настоящее время счастлив так, как не был никогда, и быть ещё счастливее не желает, но что Кембридж — первое место, где он был счастлив долго и осознанно.
Какой мальчик не испытает восторга, поселившись в месте, которое на ближайшие несколько лет станет его крепостью? Никто не заставит его покинуть облюбованный уголок из-за того, что папе или маме случится войти в комнату и потребовать этот обустроенный уголок для себя. Самое уютное кресло тут — для него, никто не будет делить с ним его комнату, не помешает ему делать в ней всё, что он захочет, — в том числе и курить. Пусть эта комната даже окнами на глухую стену — всё равно это рай, а что говорить, если оттуда открывается вид на какую-нибудь зелёную лужайку, или колоннаду, или тенистый сад, как из окон большинства комнат в Оксфорде и Кембридже.
Теобальд как бывший стипендиат и преподаватель Эммануэль-колледжа, куда он определил и Эрнеста, сумел договориться с деканом о том, что Эрнесту будет предоставлено некоторое преимущество в выборе жилья, и потому это жилище оказалось очень славным, с окнами на ухоженный травянистый дворик, граничивший со стипендиатскими садами.
Теобальд сопровождал Эрнеста в Кембридж, и во всё время поездки держался молодцом. Поездка была для него приятным развлечением, к тому же даже и ему не было чуждо известное чувство гордости за взрослого сына, поступившего в университет. Сиянием своей славы он благоволил частично озарить и самого Эрнеста. Он хочет надеяться, сказал Теобальд, что теперь, окончив школу, его сын перевернёт новую страницу — образчик его излюбленных штампов, — а ему, со своей стороны, более чем желательно, чтобы былое — ещё один штамп — быльём поросло.
Эрнеста ещё не занесли в списки, и ему было позволено пообедать с Теобальдом в преподавательской столовой одного из соседних колледжей по приглашению старого отцовского приятеля. Там он впервые отведал кое-какие прелести жизни, самые названия которых были для него в новинку, и, поедая их, ощущал, что вот теперь-то он и начал по-настоящему получать гуманитарное образование. Наконец, настало время отправляться в Эммануэль, в своё собственное жилище, и Теобальд проводил его до ворот и проследил, чтобы он благополучно добрался до места; ещё несколько минут — и вот он один, в своей комнате и со своим ключом.