Шрифт:
VII
Незадолго до назначенного для приема времени Насер своей быстрой тяжелой походкой вошел в служебный кабинет в том здании, где он принимал посетителей, не принадлежавших к числу друзей. Адъютант передал ему список лиц, которым в этот день был Назначен прием. Первым должен был войти Гранитов. Для него накануне была спешно испрошена аудиенция, Насер не очень знал, кто это такой. Так у него часто бывало с советскими людьми: «Может быть, этот и повыше посла? У них не разберешь». Он взглянул на часы. Оставалось еще шестнадцать минут; твердо запомнил, что точность — вежливость королей.
Как все главы правительства, он работал часов десять в сутки, иногда и несколько больше. Правда, сюда входили ж полагавшиеся по его должности «развлечения», то есть те же приемы, за чашкой чаю. Но они были еще утомительнее деловых аудиенций. Еще недавно он был очень крепким человеком. Теперь утомлялся быстрее, чем прежде, да и нервная система успела уже немного расшататься« Беседы с иностранцами составляли одно из главных его удовольствий. Он научился хорошо говорить (в начале карьеры не умел) и теперь всегда вел разговор. Это было легче: при ответах на вопросы всегда можно было сказать что-либо лишнее. Между тем разговоры бывали связаны с ответственностью или с тем, что так называется у диктаторов.
Главная цель была в том, чтобы ничем, ни словом, ни жестом» не уронить своего достоинства на Западе: о египетском общественном мнении можно было не беспокоиться: все равно газеты напишут то, что им будет велено писать. Затем необходимо было очаровать собеседника. Тут можно было быть, в зависимости от обстоятельств, грозным, ласковым, величественным, добрым, страстным, холодным, фанатиком, реалистом — мало ли чем надо было быть; считался, разумеется, с историческими прецедентами, разные были в истории диктаторские жанры. Еще недавно он был скромным провинциальным офицером и только приступал к ознакомлению с мировым историческим паноптикумом.
Теперь его задача в жизни определилась совершенно. Своих идей у него было очень мало, но к его услугам были чужие, и он привык усваивать их быстро, менял, по мере надобности, легко. Уже несколько лет он считался вождем мощного движения, называвшегося панарабским или даже панисламистским. Это было хорошо. Политики, желавшие ему понравиться (их было немало и за границей), называли его создателем движения. Это было еще лучше — он принимал благосклонно, как должное, хотя эта идея была тоже чужой и довольно старой. К исламу он в душе относился довольно равнодушно. Египтян любил, других же арабов почти не знал, кроме тех высокопоставленных людей, с которыми встречался на разных совещаниях; они в большинстве были очень ему неприятны, особенно короли. Догадывался, что они тоже его терпеть не могут, признают выскочкой и завидуют его престижу. Считал их ничтожными или, во всяком случае, незначительными людьми: им власть досталась по рождению, а он ее достиг сам, своими заслугами и гением.
С юношеских лет он был честолюбив и властолюбив. Как было со многими другими будущими диктаторами, он, подобно Колумбу, искал Индии и попал в Америку. Молодым офицером надеялся на хорошую военную карьеру и мечтал стать генералом — хорошо бы, если б несколько раньше полагавшегося обычно срока. Но войны не предвиделись, и египетская армия существовала больше на бумаге. Жизненный путь определился у него так же случайно, как, например, у Муссолини. Только в Египте, в отличие от Италии, социализм ничего обещать не мог. Другие возможности оказались выгоднее. Он примкнул к группе военных политиков, где конкуренция была невелика. Король Фарук стал очень непопулярен: потерял популярность «Вафд»; еще позднее Нагиб, при помощи которого он сделал карьеру. Все это он использовал со свойственной ему хитростью. Дошел до того, обычного в больших политических карьерах, момента, когда события сами начинают нести и выдвигать человека. От конкурентов освободился, из них Нагиб был последний (впредь до возможного появления нового). Ж он стал диктатором, о чем в юности и не мечтал — тогда совершенно было бы достаточно стать пашой. Знал, что ремесло диктатора опасно, но он был смелым человеком, и судьба некоторых диктаторов ровно ничего не доказывала: Муссолини и Гитлер погибли, но Франко или Сталин уцелели. Теперь если бы он и хотел, то не мог бы отказаться от власти, так как такой отказ почти наверное означал бы смерть. Да он никак и не хотел: уже несколько лет назад простодушно поверил и в свою звезду, и в свою гениальность: не он первый, не он и последний. Теперь был готовым спортсменом диктаториальной политики, не очень хорошим и не очень плохим.
Ему хотелось стать и «теоретиком». Это было, в конце концов, необязательно — Муссолини, например, теоретиком не был, — но очень желательно: Гитлер и Сталин были. Диктатор-теоретик был, бесспорно, выше чином, чем диктатор обыкновенный. Насер и написал какую-то брошюру «Философия революции». Заглавие было отличное, однако книга, он сам видел, вышла жиденькая. Приближенные, как водится, ею восторгались. Все же до него доходили слухи о разных насмешливых отзывах, вызывавших у него бешенство и кровожадные чувства.
Накануне он лег поздно и не вполне выспался. Проснулся на каком-то необыкновенном триумфе: где-то его при бурных овациях бесчисленных толп венчали повелителем всех восточных народов. Даже досадно было, что проснулся. Он был еще накануне очень возбужден сенсацией: французы обманным способом захватили самолет с вождями алжирских повстанцев, гостями мароккского султана. Этому просто не было имени! Насер был возмущен тоже искренно и простодушно. Своих собственных дел он никогда не порицал — как почти все диктаторы, всегда был прав, — но порицать их с моральной точки зрения ему и в голову не приходило: тут совершенно сходился уже не почти со всеми, а решительно со всеми диктаторами. Не могло прийти ему в голову и то, что тогда так же надо было бы относиться и к другим.
Он пробежал последние телеграммы и телефонограммы. И его возмущение еще увеличилось от того, что как будто действие французов совершенно удалось: захватили опасных врагов, приобрели много ценнейших материалов. Основное распоряжение по печати и по дипломатическому ведомству им уже было дано — возмущаться и негодовать вовсю. Больше делать было, собственно, нечего. Он опять взглянул на часы и приказал ввести первого посетителя через две минуты: это значило не через полторы и не через две с половиной. У всех приближенных были хронометры.