Шрифт:
Свободно. Глушаков нет. Селище их пустое. Где столько страдала. (Собака Глушаков). Жаль Степана.
Дома. Со своими. Начинать заново. Отец. Мачеха. Федька. Володька приходит. Друзья.
Отец, мачеха — споры. Мачеха недовольна — уступили. Надо было держаться. Ганна заступается за отца. (Дать подробно.) Приглядывается к колхозу. К новым порядкам. Сама стала другой: «Отвыкла от грязной работы».
Василь. Как он живет?
Думает о Башл[ыкове].
Встретилась с Василем. Мельком. Несколько слов. «Как все переиначилось!»
Маня бросает взгляд на нее.
О себе Ганна. Как быть? Василь — отрезанный ломоть. Башл[ыков] — пустое. Подурнела.
О ребенке думает. Память Евхимова. На всю жизнь!
С Миканором.
Г[анна]:
— Взял бы к себе.
— А что? Вот и возьму.
— Нужна я теперь такая.
Василь вступает поздно. Только (в 1933 г.).
Линия Василя. После раскулачивания Глушака и др[угих] просится в к-з [колхоз]. Миканор не принимает. («Не принимать кулаков»).
(Тогда Василь уезжает из села).
Потом — после статьи Сталина — возвращается. (Не верить. Верить. Знает: покоя не будет).
Может, записаться? (Тут и Ганна имела влияние). Главное — тревога за судьбу свою. За сына. И материны страхи. И дедовы советы.
Двойственность настроения. Жаль своего нажитого. Коня. «А может, пронесло бы?» («Выпишусь, коли что такое»).
Весна бушует. (Через год? два?)
Вот она, Корчева полоса. О которой мечтал. Все поломалось. Ни Ганны, ни земли. «Дурень».
Так, наверное, надо.
И надо жить как есть. Как доля предначертала.
Жить.
Но здесь мы даем текст первоначальный — действуют Василь и Ганна.
Милиционеры шли следом. Постреляв издали, поняли, что взять легко не удастся, отстали. А они все гнали и гнали. Увязая в глубоком снегу, ломились сквозь заросли кустарника, озираясь, сунулись через полянки. Чтоб сбить погоню со следу, торопливо, в тревоге бежали по чужим протоптанным тропинкам.
Только под утро, в каком-то глухом ельнике, свалились — отдышаться. Свалились прямо на снег, под низкий лапник, с которого сыпалась колкая, морозная пыль, молча остывали от бега. Все были понурые, все, должно быть, думали об одном. Это — конец, это гибель. (Банда разбита, берлога раскидана.) Им троим удалось спастись: Цацуре, Кандыбовичу и Евхиму. Они выбрались из беды, спаслись, но смерть еще как будто ласкала их, была еще такая близкая в памяти. И не только в памяти, она, казалось, преследовала их, подстерегала каждый миг…
Вверху уныло прошумел ветер, низкая ветвь сыпанула на них снежной пылью. Где-то далеко протяжно проскулил волк, — от этого завывания еще плотнее охватила тревога и одиночество. Они были одни среди гущи, предательской чащобы и промозглой стужи.
— Кеб немного — каюк!.. — первый нарушил молчание Цацура.
Кандыбович, бережно державший перевязанную грязным лоскутом раненую руку, простонал:
— Донес кто-то…
— Зима… Следы небольшие… — заперечил Цацура.
Кандыбович скрипнул зубами:
— Треб найти, где согреться!..
— Аге, найдешь! Как раз на милицию и напорешься!..
— И назад, ядрёнть, нельзя… — не так рассудил, как поплакался Кандыбович.
— Аге, ждут там.
— Такой тайник был! Обогретый, теплый…
Кандыбович застонал. Евхим, которого уже давно злило нытье Кандыбовича и раздражали стоны, наконец не вытерпел:
— Заткнись, ты… зануда!
— Тебе бы так! — обиделся Кандыбович. — Кость, могет, зацепило… Горит…
— Терпеть надо!
— Попробовал бы сам!..