Шрифт:
— Как ты живешь? — повернулся к ней. С трудом произнес «ты».
— Так и живу…
Сказала нарочно вызывающе, беспечно.
— Надо выходить на дорогу, — посоветовал. — На свою. Настоящую.
— Где она, та моя? — спросила с горечью, дерзко.
Он не откликнулся на ее дерзость, сказал серьезно, протестующе:
— У тебя хорошие способности. Ты многого можешь достигнуть.
— Аге! — подхватила она насмешливо. — С моей-то грамотой.
— Сколько ее у тебя?
— А нисколечки!
— Совсем не училась?
— Училась и долго. Только не тому, что некоторые. Коров доить, на кроснах ткать.
— Надо учиться.
Теперь он нашел себя. И говорил, и держался уверенно. И, похоже было, доволен своей ролью. Сильного, опытного. Мужчины!
— Теперь всюду требуются грамотные. На любом заводе. В артелях. Да и в колхозах. У вас же в школе кружок есть!
— Есть.
— А что ж не учишься!
— Попробую.
— Надо.
Он помолчал. Ганне показалось, о ней, может, думает: вот с какой темнотой связался. В душе вскинулось заносчивое: не все счастье в вашей грамоте. Своя грамота есть. «Связался!» Недолго и развязаться. Никто не набивается. Он вдруг ошеломил:
— А то, может, в местечко давай? — Опережая ее вопрос, добавил: — В местечке легче будет учиться.
Она представила себе местечко, чистое, нарядное, себя в нем, приодетую, незнакомую. Местечко было, что там ни думай, чем-то недостижимым, оно тянуло. И слова Башлыкова манили, аж закружилась голова в предчувствии неизвестного, прекрасного.
Она постаралась скрыть свой нелепый, казалось, восторг, сказала холодно, с усмешечкой:
— Что же я делать-то буду!
— У нас артели там, — ответил Башлыков спокойно, уверенно. — Работницей можно устроить. Сначала подучиться надо, конечно. Побудешь ученицей. А там мастером станешь! Рабочий класс, можно сказать. Ну, а затем и дальше можно пойти. Оттуда все дороги тебе открыты.
— Гляди! Так уже все просто! — хмыкнула она про себя, хоть от слов этих еще кружилась голова.
— Не просто, но не так страшно, как думаешь. — Он, чувствовала, злился на ее недоверие. Заговорил горячо: — Я, ты думаешь, с чего начинал? С того же, можно сказать, что и ты. Расписаться едва умел! Но решил: возьмусь, одолею все! И взялся! Кружки, курсы, комсомол! Работа и самообразование! И добился!
— Дак то вы! — запротестовала она.
— Главное, захотеть, проявить настойчивость. И всего добьешься! Ты сможешь, я вижу!
Через несколько минут он вдруг прервал разговор, сказал резко:
— Ну, мне надо ехать. Дела ждут.
— Надо дак надо, — согласилась она не без тайного сожаления.
Он повернул коня, дернул вожжи. Возок легко, неслышно поплыл к шляху, пересек дорогу. Когда по сторонам уже пошла серая гладь поля, предложил:
— Завтра выберусь, чтоб подольше. Сможешь?
— Приду.
— Туда же?
— Добре.
Башлыков подвез ее до гумен и сразу повернул. Скоро возок его исчез в темноте.
Она прошла несколько шагов и остановилась на тропинке, охваченная смутным волнением. Стояла одна среди потемневшего поля, между загуменьем и школой, в тишине, которую вспарывали лишь пьяные голоса, долетающие откуда-то из села. Там пробовали петь. Она не думала ни о чем, не пыталась разобраться в том, что произошло. Как будто понимала, что ни к чему теперь эти думки, не додумается все равно ни до чего.
Просто хотелось постоять одной, побыть наедине с собой. Побыть под этим прояснившимся небом, с которого перестало сыпать снежной пылью. Тешиться холодным ветром, что обвевал, свежил лицо, радоваться ощущению свободы, простору, которые так милы теперь ее душе.
Может, после Башлыкова неприятно будет увидеть Параску. Может, и такое будет. Но она не думала об этом. Не хотелось думать ни о чем. Наслаждалась ночью, тишиной, свободой.
Неохотно побрела к школе. Окно в Параскиной комнате светилось, и вновь пришла виноватость. Все же неловко вышло, не просто будет видеться с Параской, смотреть в глаза ей. Мелькнуло: лучше б она спала уже. Чтоб не встретиться сейчас, не срамиться.
Напряженность была, когда замедляя шаги, переступила полоску света из Параскиной комнаты. Ждала, вот выйдет из дверей сама, поглядит, поймет все. Не вышла. На кухне Ганна нащупала лампу, зажгла больше для того, чтобы приглушить сумятицу в душе, стала перетирать чистую посуду, переставлять то, что стояло уже на месте.
Вела себя так, будто вернулась из села, ходила проведать. Параска все не показывалась, корпит, наверно, над своими тетрадками. Или, может, понимает все и не хочет досаждать. Ганна как бы чувствовала осуждение, которое унижало, ранило ее гордость.
Постепенно возвращалось спокойствие, возвращалась и уверенность. Даже захотелось уже взглянуть ей в глаза. Пусть не думает о ней, Ганне, чего не следует!
Смело открыла дверь.
— Портишь глаза все? — сказала почти с вызовом.
Параска неохотно оторвалась от стола. Но встретила неожиданно довольной, даже счастливой улыбкой.