Шрифт:
Странной была та ночь — не тем, что происходило, но тем, как я все воспринимал. Разум подсказывал не вмешиваться в то, что меня не касалось, а в результате я вмешался и теперь не видел выхода: старая привычка владеть собой подсказала мне уйти в комнату, но я вернулся, движимый неосознанной потребностью, порядок жизни в текии среди дервишей научил меня твердости, и вот я стою перед беглецом, не зная, на что решиться, уже одно это означало, что я поступаю не так, как нужно. Доводы разума говорили, что надо предоставить человека его судьбе, а я шел вместе с ним по его скользкому и опасному пути, который не мог стать моим.
И пока я раздумывал, ища нужных слов, чтоб выпутаться, неожиданно у меня вырвалось:
— В текию я тебя провести не могу. Это опасно и для меня, и для тебя.
Он не ответил, даже не взглянул на меня, я не открыл ему ничего нового. У меня еще оставалась возможность отступить, но я уже скользил, и остановиться было трудно.
— В глубине сада есть хибара,— шепнул я,— туда никто не ходит. Там валяется ненужный хлам.
Беглец посмотрел на меня. Глаза у него были живые, недоверчивые, но в них не было испуга.
— Спрячься, пока они не уйдут. Если тебя схватят, не говори, что я помог.
— Меня не схватят.
Он произнес это с такой уверенностью, что мне стало не по себе. Вновь подступила знакомая тревога, и я раскаялся, что предложил ему убежище. Этому человеку достаточно самого себя, меня он отстраняет: он, словно ударив, оттолкнул протянутую руку, до отвращения уверенный в себе. Позже я устыдился своих поспешных выводов (что ему еще оставалось, кроме веры в себя!), осудил в себе низменное чувство удовлетворения оттого, что кто-то нам благодарен, показав себя ничтожным и зависимым, ведь именно это располагает нас к таким людям, служит живительным соком и возвеличивает значение нашего поступка, нашей доброты. А так, сама по себе, она мелка и ненужна. Однако в тот момент мне не было стыдно, я злился, мне казалось, что я впутался в бессмысленную историю, и, несмотря на это, направился к обветшалому домику, укрытому кустарником и зарослями бузины. Лишенный радости, лишенный собственного оправдания, без какой бы то ни было внутренней потребности, но иначе я не мог.
Двери хибарки едва держались, внутри обитали летучие мыши и голуби.
Он остановился.
— Зачем ты это делаешь?
— Не знаю.
— Значит, уже раскаялся.
— Ты слишком горд.
— Ты мог бы этого и не говорить. Человек никогда не бывает слишком гордым.
— Я не хочу спрашивать тебя, кто ты и что сделал, это твое дело. Оставайся здесь — это все, что я могу тебе дать. Пусть будет так, будто мы с тобой не виделись и не встречались.
— Это лучше всего. Иди теперь к себе.
— Принести тебе поесть?
— Не нужно. Ты уже жалеешь о том, что сделал.
— Почему ты решил, что жалею?
— Ты медлишь, много размышляешь. Как бы ты ни поступил — будешь жалеть. Иди в текию, не думай больше обо мне. Выдашь меня, если будешь думать.
Что это — насмешка, издевка, презрение? Откуда у него столько силы?
— Ты не очень веришь людям.
— Скоро рассвет. Будет плохо, если нас увидят вместе.
Он хотел от меня избавиться, с нетерпением смотрел в небо, посеревшее в предвестье утреннего света. А мне хотелось задать ему тысячу вопросов, ведь я никогда больше не увижу его. Никто мне не сможет ответить, только он.
— Вот еще что: ты один, неужели тебе не страшно? Тебя схватят, убьют, у тебя нет никакой надежды.
— Оставь меня в покое!
Голос его звучал грубо, в нем слышалась злоба, и в самом деле не стоило говорить о том, что он и так знал, возможно, он считал меня действительно дурным человеком, злорадно наслаждавшимся его муками. И он отплатил мне тем же.
— Тебя мучает что-то,— сказал он с той неожиданной проницательностью, которая удивила меня.— Я приду как-нибудь поговорить, когда минует опасность. Теперь ступай.
Он не ответил на то, что интересовало меня, вернул меня самому себе. Да и какой ответ мог он мне дать? Какая связь могла существовать между нами? Чему он мог научить меня?
Я распахнул окно, в комнате было душно. Не будь его, я спустился бы в сад, без сна встретил зарю, теперь я дождусь ее здесь, голоса ранних птиц зазвучали громким хором, а небо над темным склоном поднимало веки, открывая синий зрачок. Деревья в саду спали, накрытые дымкой тонкого полумрака, скоро в первых лучах солнца начнут выпрыгивать из воды рыбы, я любил эти утренние часы пробуждения, когда зарождалась жизнь.
Я стоял посреди комнаты, тревога не покидала меня, и я не мог определить ее причину, огорченный тем, что сделал и чего не сделал, раздосадованный этой ночью, таившей угрозу и беспричинный страх.
Я прислушивался к каждому шороху, шелесту птичьих крыл, слушал ровный бег реки и ждал, что услышу его или их, идущих за ним. Спасется ли он, останется ли, схватят ли его? Совершил я ошибку, не выдав его, или надо было укрыть его в своей комнате? Он сказал: как бы ты ни поступил, ты будешь жалеть. Как он мог постичь то, что мне самому не совсем ясно? Я не хотел идти ни с ним, ни против него, нашел среднее решение, вовсе никакое, ибо ничто не было решено, лишь продлена мука. Мне придется встать на чью-либо сторону.