Шрифт:
И дивятся в деревне: вот-вот полный век деду стукнет, а до чего крепок — на волка врукопашную пойдет. И гордится Рухло такой молвой. Копит себе славу.
И напрасно думает сноха Уладья, будто свекор в царство небесное торопится, оттого присчитывает годки.
Вот и ржаное поле Рухло. Всходы, редкие и хилые, как волосы деда, еле проглядывают сквозь буйный бурьян. Рухло срывает колос, растирает на ладони. Считает зерна: пятнадцать, шестнадцать... Досадливо качает головой. Сразу видать — бабье поле. Будь Михась дома, не прижились бы сорняки в поле и корявый приказчик не увивался бы подле Уладьи. Своего хлеба, картошки и при сыне никогда не хватало до нового урожая, но Михась батрачил у пана, и нужде хоть лицо умывали. А теперь не слыхать дома тяжелых шагов Михася, и у старика пропал послеобеденный сон. Раньше едал вволю и свою водку прихлебывал; бывало, не успеет дойти до печи, как дремота уже валит с ног. А нынче голодное брюхо со сном не в ладах.
Вся семья коровой только и дышит: бутылку оставляют грудному ребенку, а весь удой сдают на молочную ферму Снедецкого — меняют на картошку.
Воевали бы только зимой... Снял мужик урожай — тогда и воевать можно: душа за семью не болит. А сейчас что же? Там на войне гибнут, а тут с голоду дохнем. Мужика вовсе в расчет не берут.
Так, беседуя сам с собой, плетется дед дальше.
Порой остановится, приглядится, ковырнет клюкой песок, — глядишь, и найдет старый гвоздь, а то и сбитую подкову. Не любит дед Рухло возвращаться домой с пустыми руками.
Где-то заголосила баба, то ли за ольшаником, то ли на гумне. Рухло узнал голос своей молодухи и, почуяв недоброе, сразу ослабел и присел на придорожный столбик.
Рыдания все приближались, и на дороге сперва показалась белобокая корова, а следом за ней сухая, как жердь, Уладья. С ребенком на руках, она, причитая, плелась за коровой, точно за гробом мужа. По тому, как легко бежала корова, дед сразу все понял.
— Выдоили? — не то к корове, не то к снохе обращается он.
— Второй раз на неделе, второй!..
Рыдания подступают к горлу, но, пересилив себя, Уладья успокаивает захныкавшего ребенка.
С незапамятных времен луговые угодья Кепцовой полянки принадлежали мужикам. Но этим летом Снедецкий, в силу каких-то бумаг, прирезал себе добрую половину пастбища. Возмущенные крестьяне стали жаловаться, но, не добившись толку, выгнали стадо на луг. Тогда, по приказу управляющего, работники пана угнали коров в экономию и, до капли выдоив всех, вернули пастухам. Так и пошло: за «потраву» мужицких лугов опустошали вымя мужицким коровам.
— Чем накормлю ребенка? И грудь у меня высохла, и корову выдаивают, — тихо стонет сноха и тоскливо смотрит на опавшее вымя коровы.
— Зверь, зверь! Стал бы на четвереньки — да в лес. — Рухло тычет клюкой в панскую сторону, обдавая сноху сивушным перегаром.
— Опять нализался, старый черт! У меня руки отваливаются, ног под собой не чую, загнали вы меня. Да еще голодное дитя качай! А тебе лишь бы пить...
— С горя, Уладья, с горя, — виновато бормочет свекор. Он готов сквозь землю провалиться. — Пойду я, авось для малыша не откажут. — И он торопливо уходит в сумерки.
Давно стемнело. В верхушках сосен бродит луна. Крепким запахом смолы и сырости задышал бор.
Рано засыпает деревня: лучшие парни на войне. За околицей завывают собаки.
Рухло с пустыми руками возвращается домой.
Еще у калитки он слышит плач внука. Торопливо входит в дом. Почему Уладья не зажгла лучину, не баюкает ребенка?
Нашарил спички, засветил лучину.
Уладья свалилась на постель, не успев раздеться. Широко, по-мужицки раскинув ноги, она спит крепким сном. Жалко будить ее, намаялась с утра: полола картошку, собирала хворост на опушке.
Дед качнул люльку, затянул было колыбельную, но песня не удалась. Вспомнил что-то, достал миску, прихватил лучину и заковылял в хлев.
— Вставай! — кричит он корове.
Корова подымается нехотя, испуганно косит глаза на присевшего на корточки деда. Едва его пальцы тронули сосцы, корова вздрогнула, вскинула крупом и начала брыкаться. Дед цепко ухватился пятерней за дряблое вымя. Всего четыре тонких и коротких струйки брызнули в миску. А внук плакал, и, подстрекаемый его плачем, старик неистово рвал сосцы, но молоко не шло.
— И двух ложек не набрал, — тревожно шепчет старик.
Бережно перелил молоко в рожок. И скоро хату оживил нежнейший из звуков природы — чмоканье грудного младенца.
Два — три глотка — и молока не стало. Малыш еще немного потешился пустым рожком, но, почувствовав, что молока больше нет, опять расплакался. Дед присел у колыбели и стал, точно взрослого, укоризненно уговаривать внука. Но звук его голоса еще пуще раздразнил голодного малыша.
— Поспать ей надо, — бормочет старый Рухло и, заботливо посматривая в сторону спящей молодухи, выносит колыбель на завалинку.