Вход/Регистрация
Избранное
вернуться

Корнилов Борис Петрович

Шрифт:
VII
(Растет роман. Полны любви и славы, быть может, неумелы и просты, в чередованье поспешают главы, с помарками ложатся на листы. И скоро утро. Но, с главой управясь, я все еще заглядываю в тьму — меня ненужная снедает зависть к потомку будущему моему. Во всех моих сомненьях и вопросах он разберется здорово, друзья, и разведет турусы на колесах талантливей, чем предок, то есть я. Он сочинит разумно и толково — на отдалении ему видней, — накрутит так чего-нибудь такого о славе наших небывалых дней, что я заранее и злюсь, и вяну, и на подмогу все и вся зову, чтоб только в эти тезисы к роману включить еще, еще одну главу.)
VIII
Я рос в губернии Нижегородской, ходил дорогой пыльной и кривой, прекрасной осеняемый березкой и окруженный дикою травой. Кругом — Россия. Нищая Россия, ты житницей была совсем плохой. Я вспоминаю домики косые, покрытые соломенной трухой, твой безразличный и унылый профиль, твою тревогу повседневных дел и мелкий, нерассыпчатый картофель как лучшего желания предел. Молчали дети — лишняя обуза, — а ты скрипела челюстью со зла, капустою заваленное пузо ты словно наказание несла. Смотри подслеповатыми глазами и слушай волка глуховатый лай. Твоими невеселыми слезами весь залился Некрасов Николай. Так и стоишь ты, опершись на посох, покуда, не сгорая со стыда, в крестьянских разбираются вопросах смешно и безуспешно господа. Про мужичка — про Сидора, Гаврилу — они поют, качая головой, а в это время бьет тебя по рылу урядник, толстомясый становой. Чего ты помышляешь, глядя на ночь? Загадочный зовет тебя поэт, и продает тебя Степан Иваныч — по волости известный мироед. Летят года, как проливни косые, я поднимаю голову свою, и я не узнаю своей России, знакомых деревень не узнаю. И далее воздух — изменился воздух, в лицо меня ударила жара, в машинно-тракторных огромных гнездах жужжат и копошатся трактора. И мы теперь на праздниках нарядных припоминаем прежние деньки, что был в России — мироед, урядник, да кабаки, да церковь, да пеньки.
IX
Но чем же победили мы в упорной и долгой битве? Разумом, спиной? Учились мы по грамоте заборной, по вывеске заплеванной пивной. Шпана — и выражались неучтиво мы, в детстве изучившие пинки, а в битве — прямо скажем — не до чтива, когда свистят над головой клинки. Но мы не дураки. Когда с победой мы вышли из огромного огня, нам было сказано: — Поди изведай все знания сегодняшнего дня и, не смыкая пресыщенно веки, запомни, что висишь на волоске. Чтобы тебя не продали навеки, скрипи, товарищ, мелом по доске. — И мы пошли. Мы знали, все равно мы одно, хоть, по профессиям деля, теперь одни — поэты, агрономы, другие — доктора, учителя. Никто из них не буквоед тягучий, не раб бездушный цифры, букваря… …………… Но это что… Я знаю лучше случай, не единичный, к слову говоря! Я знаю, да и вы видали малых, их молодых подкрашенных подруг, они тогда мотались на вокзалах, тащили чемоданы из-под рук, как мертвецы, на холоде синели, закутанные в тухлое старье, существовали где-то на панели — домушники, карманники, ворье. И каждый с участью поганой свыкся, не думая, что смерть ему грозит, один — бандит, другая — шмара, бикса, одна — зараза, первый — паразит. И, потаенно забиваясь в хазы, в подвалы и разбитые дома, они певали страшные рассказы, от морфия сходившие с ума. «Оборванная куртка и тонкая рука, попомни слово, урка, погибнешь от курка. Загнешься ты со славой, горяч смертельный пот, когда тебя лягавый на деле заметет. Заплакают подружки рыданьем молодым, когда тебе от пушки наступит вечный дым. Оставь курнуть окурка, не грохай в барабан… Так что нам делать, урка? Потопаем на бан…» Вот эту тему поверни, потрогай — огромная, достойная она, — чтобы понять, какою шли дорогой домушники, хипесницы, шпана, как после водкой полного стакана и ножика под хрустнувшим ребром выходит инженер из уркагана, а из бандита — нужный агроном. Не выдумка — вы на заводах наших разыщете — тем лучше, чем скорей — в недавних голодранцах и апашах литейщиков, поэтов, токарей.
X
Умру я — будут новые витии, прочтут они про наше торжество, про наши беды и перипетии характерные века моего. Смешают все понятия и планы, подумают, что мы-де — высота, не люди, а левиафаны, герои, полубоги, красота. Что мы не говорили, а орали, не знали, что такое есть покой, одной рукой крутили на Урале, в Узбекистане левою рукой. Нет, мы попроще. Мы поем и пляшем, мы с девочками шляемся в кино, мы молоды, и в положенье нашем с любовью не считаться мудрено. Мы с удовольствием цветами дышим, в лесу довольны листьями ольхи, ревнуем, удивляемся и пишем порой сентиментальные стихи. Но мы не забываем, что в позоре мы выросли и числились в веках, и костяные, желтые мозоли у нас еще, как перстни, на руках. И мы увидели еще до срока, прекрасной радостью напоены, и запад Запада, восход Востока, восход разбитой некогда страны.
XI
И если ночью вдруг из-за границы потянет сладким, приторным дымком, война на наши села и станицы через границу налетит рывком и, газом сыпя с неба, как из сита, отравой нашей питьевой воды и язвами от яда люизита свои оставит грязные следы, — эх, мы махнем, и, на коней сидая, мы молодую песню запоем, что мама, богородица святая, помянь врага во царствии твоем. Танкисты, дегазаторы, саперы, кавалеристы, летчики, стрелки — запрут страну свою на все запоры, войдут во все земные уголки. Нефтяник, перепачканный и голый, и лесоруб возьмет свое ружье, рабочие индустрии тяжелой — прекрасно поколение мое.
XII
Когда заразой расползалось тленье и проникало в сердце, и цвело, «печально я гляжу на наше поколенье» — стонал поэт и поднимал стило. Он колдовал, хрипя, подобен магу, смешное проклиная бытие, и кровь струей стекала на бумагу и прожигала, чистую, ее. Он мчался на перекладных по стуже, бродил, как волк, в рассыпчатом снегу, вот я не так — я сочинитель хуже, но я от поколенья не бегу. Я задыхаюсь с ним одним рассветом, одной работой, качеством огня, оно научит стать меня поэтом, оно поставит на ноги меня. И многого я не найду в основах, там худ и скуден истины улов, а с ним войду в мир положений новых, в мир новых красок, действия и слов. Раздолье мне — тень Франсуа Виньона, вставай и удивленья не таи. Гляди — они идут побатальонно, громадные ровесники мои. Я их пишу, а вы с меня взыщите, коль окажусь в словесной нищете, тогда, не апеллируя к защите, — не со щитом, так всё же на щите.

1932–1933

Тезисы романа. — Впервые: «Смена», 1932, 7 ноября, под заглавием «Наше поколение». Чумандрин Михаил Федорович — прозаик, один из руководителей Ленинградской Ассоциации пролетарских писателей (ЛАПП); Виньон (Вийон) Франсуа — французский поэт XV века.

Агент уголовного розыска

Глава первая
Полуночь — мелькнувшая бр'oсово, — и на постовые свистки является песня Утесова — дыхание горькой тоски. И, выровнена мандолиною и россыпью звездной пыля, уходит дорогою длинною тебе параллельно, земля. Себя возомнив уркаганами, скупой проклиная уют, ребята играют наганами и водку из горлышка пьют. Чего им? Любовь? Далеко ты… Им девочки больше сродни. В сияющие коверкоты одетые, бродят они. С гитарой, за плечи заброшенной, притопывая: — Гоп-ля! — и галстука с красной горошиной тугая на горле петля. К любви не надобно навыка — подруги весомы, как пни: беретик, надвинутый на ухо, и платье до самой ступни. И каждый подругу за талию на попеченье свое… Несет от него вежеталью, духами «Кармен» — от нее. Поет он: — Погибну повесой, не выдержу гордой души, и полночью этой белесой уходят меня лягаши… Поет она румбу матросскую, шумит кружевное белье, и пламенною папироскою указаны губы ее. Покачиваются слегка они, ногой попирая гранит, от линии Первой до Гавани одесская песня гремит. И скоро все песенки спеты — из ножен выходят клинки, на левые руки кастеты, а в правых горят черенки. И водка вонючею гущей дойдет и ударит в мозги, и драка для удали пущей, и гроб… И не видно ни зги. Видать по удару артиста — рука его грянет жестка, тоска милицейского свиста, как матери старой тоска. А парень лежит и не дышит, уже не потеет стекло, висок его розовым вышит, и розовое потекло. Луна удаляется белым, большим биллиардным шаром — и скоро за скрюченным телом телегу везет першерон. Дрожит он атласною кожей, сырою ноздрею трубя, пока покрывают рогожей на грязной телеге тебя. Конь ухом распоротым водит, но все ж ты не страшен ему — ты слесарем был на заводе, навеки ушедший во тьму. И я задыхаюсь, доколе мне сумрак могильный зловещ. Опишут тебя в протоколе, как больше не нужную вещь. Покуда тебя до мертвецкой трясут по рябой мостовой — уходит походкою веской убийца растрепанный твой. Он быстро уходит, подруга качается возле, темна, и руку тяжелую туго ему вытирает она. Тускнеет багровая кожа, и, дальше шагая в тоску, она осторожно: — Сережа, зачем ты его по виску? — Подумаешь… — Тонкий и дикий, раскуривает, потом глядит, улыбаясь: — Не хныкай… Поспорили… К черту… Идем… — Так что же теперь? — Посоветуй… — Перчаткой в кармане звеня, поэмы случившейся этой уходит герой от меня. Но нет, он опознан и пойман, в его я участен судьбе, и полная словом обойма тоскует, Сергей, по тебе. По следу, по пеплу окурка, по лестнице грозной, крутой, туда, где скрывается урка — убийца, Сергей Золотой.
Глава вторая
На лестнице — и кухонною гарью, кислятиной отборнейшею сплошь, не то чтоб кошкой, а какой-то тварью, которой и названья не найдешь. И эта тварь запуталась в перилах, издохла, гадина, и тухнет вся — и потолок в прыщах, нарывах, рылах над нею тоже тронулся, вися. И стены все в зеленоватой пене, они текут, качаясь и дрожа — беги… беги… Осиливай ступени, взбираясь до шестого этажа, беги по черной лестнице и сальной, покуда, хитрый и громадный враг, тебя не схватит сразу полумрак из логова квартиры коммунальной. Она хрипит. Я в эту яму ринусь, я выйду победителем, и я… вхожу. Раздутый до отказа примус меня встречает запахом гнилья. Его дыханье синее, сгорая, шипящее и злое без конца, твою рубашку освещает, Рая, не освещая твоего лица. И вот к тебе я подхожу вплотную, но только ты не чувствуешь меня — я слышу песенку твою блатную, согретую дыханием огня… — Я была такая резвая: гром, огонь во всей семье. На ходу подметки срезывая, я гуляла по земле. И не думала я уж никак, что за так, не за рубли, полюблю я домушника, полюблю по любви. Виноватые мы сами, что любовь — острый нож. Жду тебя со слезами — ты домой не идешь. Посветало на востоке. Все не сплю я, любя, может быть, на гоп-стоке уже угробили тебя… Так поет она, как говорили раньше, грустный, продолжительный напев, а кругом — я сообщу вам — рвань же, грязь идет на нас, рассвирепев. Кислых тряпок мокнущие глыбы в ряд расположились на воде, лопается крошево из рыбы и клокочет на сковороде. Вот оно готово. В клочьях пены на воду, на тряпок острова со сковороды глядит степенно острая рыбешки голова. Гаснет примус, нудно изрыгая дымные свои остатки зла, и Раиса — черная, другая — сковороду с кухни унесла. Комната Раисы. Не уверен, стоит ли описывать ее. В жакте весь метраж ее измерен — комната — не комната… жилье. Два окна. Две занавески грязных из дешевенького полотна, веером киноактеров разных потная украшена стена. Чайник на столе слезится жирно, зеркало, тахта, кровать и ширма. Инвентарь тоски, унылой скуки — на тахте, мучительно сопя, спит Сергей, в карманы сунув руки, ноги подбирая под себя. И во сне ему темно и тесно; отливая заревом одним, облаков рассыпчатое тесто проплывает, шлепая, над ним. Просыпается. Глядит, не веря: — Где я? Что я? — Выспался? — Угу! — Он шагает, весь похож на зверя. Комната — как раз в его шагу. Зеркало косило. Вместо носа что-то непонятное росло. Физия раздута, как назло, не похожа ни на что, раскоса. — Фу-ты, дьявол!.. — Что с тобой, Сережа? — Погляди, Раиса, серая какая рожа, с похмелюги, что ли, такова? Дай опохмелиться… — И не думай… — Ну!.. И с перекошенной губой, вялый, полусонный и угрюмый, заполняя комнату собой, он, тяжел, показывает норов, шаркает подошвою босой… — Слушайся давай без разговоров. — Ты и так, Сергей, еще бусой. — Не твое собачье дело, шмара, — Злом набухла жилка у виска, а в затылке от полуугара ходит безысходная тоска. А часы подмигивают хитро — дескать, разморило молодца… Он сидит — и перед ним пол-литра, мертвенное тело огурца, и находятся в пол-литре в этом забытье, и песня, и огонь… Я когда-то тоже пел фальцетом, вышибая пробку о ладонь. И, на все в досаде и обиде, в чашку зелено вино лия, бушевала в полупьяном виде молодость несмелая моя. — Мол, не буду в этой жизни бабой… — Поощряли старшие: — Хвалю, только ты еще чего-то слабый и порядком буен во хмелю… — Все равно умрешь, так пей, миляга, даже выпивают и клопы… — Всяко возлияние есть влага, — возвещали, выпивши, попы. Но проходят годы — мы стареем, пьем, как подобает, в месяц раз, и, пожалуй, пьяным иереям стыдно до волнения за нас.
  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: