Шрифт:
Начинается дождь.
Немного спустя я теряю ощущение времени. Я не уверен, лежу ли я так тридцать минут, час или три. Потом я слышу шаги за дверью, дверь открывается, и тогда я слышу шаги, поднимающиеся по лестнице на антресоли, и почти сразу понимаю: это шаги более чем одного человека. Мне не ясно, включила ли она свет. Единственное, в чем я уверен, – это в том, что с ней кто-то есть, и какое-то время не слышно ничего, как будто они стоят у постели и смотрят на меня. Никто не произносит ни звука. Через несколько секунд они спускаются в гостиную, и я слышу звон стаканов и плеск льющейся жидкости, и потом я слышу, как они расхаживают внизу. Человек, который с ней, не выражает ни малейшего удивления. У меня в голове мелькает то утро на шоссе Пасифик-Коуст, в моей машине, с Сахарой из «Электробутона», когда Вив объявила, что они отомстят; но я абсолютно не уверен, что это Сахара. Это может быть кто угодно. Может быть Сахара, а может кто-то из подруг Вив, а может какая-нибудь женщина, которую она только что сняла в баре: «Привет, меня зовут Вив, у меня дома голый мужчина привязан к кровати». Я все еще пытаюсь решить, страшно ли мне, когда вдруг чувствую теплый рот и чуть не выпрыгиваю из кожи вон, потому что не слышал, как они поднялись обратно к кровати. Думаю, это рот Вив, но я не уверен. Он вбирает так много, что я встревожен. Я ощущаю свою эрекцию как предательство, знак того, сколь легко моя душа продаст меня ради острых ощущений. И тут я чувствую их обеих, и уже не понять, где Вив, которой я все еще доверяю, и где та, вторая, верить которой у меня нет ни малейших оснований, и где – алхимическая путаница обоих сплетенных тел, которая заслуживает наименьшего доверия. Я смутно чувствую, что я в одной, и потом, кажется, в другой, а может, это одно и то же; они по очереди забираются на меня, и потом одна из них вводит меня в себя, а другая садится мне на лицо, целует мои губы своими половыми губами. Кажется, я узнаю вкус Вив; я почти уверен, что меня гладит рука Вив, когда я кончаю. Она знает, каково это для меня – кончать вот так, не в нее, а в воздух, пока она наблюдает, но сейчас наблюдает кто-то еще, незнакомка, которую я никогда не узнаю, или женщина, которую я, может быть, и знаю, но которая в этот миг останется для меня незнакомкой. В момент оргазма, Вив знает, я хочу спрятаться; но сейчас прятаться некуда, мои запястья и щиколотки связаны. Мое обнажение мучительно.
«Все, чем ты являешься, – шепчет кто-то мне в ухо, – у меня в голове». Кто-то еще целует меня в губы, и тогда вторая целует меня в губы, и я думаю: обе они – Вив; теперь ее две. Я снова засыпаю.
Когда я просыпаюсь, я не связан. На глазах нет повязки. Серый свет утра или дня – я не уверен, который час, – наполняет квартиру Вив; все еще идет дождь. Рядом со мной никого больше нет, но на тумбе возле холодильника стоят два недопитых бокала с вином. Мои ноги и член измазаны губной помадой; я иду в ванную и моюсь, и потом, все еше мокрый, встаю на колени перед диваном и целую Вив так, как она целовала меня несколько часов назад. Во сне она запускает пальцы в мои волосы.
Недалеко от офиса редакции можно прокатиться на лодке по старой подземке. Городские власти пытаются заколотить старые входы в метро, но люди все равно приходят и выламывают доски. С тех пор как несколько лет назад туннели затопило, после того как подземку только построили, тротуары грохочут, как будто под ними поезда, только на самом деле это звук подземных каналов, несущихся из Долины через каньон Лорел в Фэрфакс-Корридор и затем разветвляющихся на восток, к Голливуду и далее к Силверлейку, или к югу, к Болдуин-Хиллз. Там туннели вновь разветвляются: один вьется в сторону призрачной пристани для яхт, второй вливается в Лос-Анджелес-ривер и течет дальше, к Сан-Педро и гавани. Проплывая по каналам, ведущим к югу, из любого импровизированного дока, которыми кишит подземелье, движешься мимо бродяг, живущих в катакомбах и старых покинутых вагонах, плавающих в гротах. Ящерицы-сиамские близнецы шныряют по потолку туннеля, и глубокие, выцветшие до белизны корни деревьев, обрамляющих Кресент-Хайте и Шестую стрит, проламывают стены подземки. Если проплыть на лодке до самой Санта-Моники, подземная река доставит тебя прямо в окутанный паром залив, где кобальтовое небо взрывается над головой, а город маячит позади, увенчанный гривой дыма. За годы сквозь миллионы трещин в стенах затопленных туннелей вода каналов впиталась в землю, и теперь весь город стоит в большой черной лагуне зыбучего песка…
Вив рассказывает мне о своем сне. Во сне ее отца убили; в расплату она поджигает убийцу посреди своей квартиры. В то время как он горит, а свет пламени заливает стены, и отблески смешиваются, как краски на картине, убийца превращается в меня, хотя вовсе не ясно, был ли я им изначально. Вив очень встревожена этим сном; меня, кажется, больше всего удивляет то, что она чувствует, будто обязана рассказать мне о нем, словно это признание или что-то, в чем я должен отчитаться или найти рациональное зерно. «Но огонь был очень красивый», – заверяет она меня.
Мы решили на несколько дней покинуть Лос-Анджелес. Мы выехали из дождя, который начался в ту ночь, когда я был привязан к ее кровати, и оставили его позади, в ущелье Кейджон-Пасс, примчавшись в Лас-Вегас тем же вечером. Мы заняли номер на высоком этаже в одном из небоскребов-казино. Вив объявила с заднего сиденья, что совершенно не заинтересована в азартных играх, но спустя пару дней и пару дюжин «бомбейских сапфиров» мне пришлось разгибать ее пальцы, один за другим, чтобы ослабить ее смертельную хватку на игорном автомате. Вечера мы проводили в старом стрип-баре в даунтауне, под названием «Золотая подвязка»; девушки там были вполне сносные – не дистрофичные блондинки калифорнийского извода, а смуглые невадки рубенсовского типа. Меня не выманила незнакомка в бассейн при казино, и землетрясение не похоронило нас под обломками; но однажды ночью и мне приснился странный сон, пусть и не такой зажигательный, как тот, что видела Вив. Мне снилось, что я заперт в длинной темной комнате. Добравшись до ее конца, я отчаянно пытался открыть дверь, озаренную по контуру ореолом света, когда вдруг услышал, как меня кто-то зовет. Снова и снова кто-то звал меня, а я все ломился в дверь, пока звук моего собственного имени не стал таким назойливым, что я проснулся. Разлепив глаза, я понял, что стою перед окном нашего номера и слышу голос Вив. Она встала сходить в уборную, а из уборной услышала шум в комнате; выбежав, она застала меня у окна, колотящим но стеклу в попытке выбраться наружу. Учитывая, что наш номер находился на одиннадцатом этаже, хорошо, что это мне не удалось. Ничего не понимая, как старый маразматик, я продолжал стоять у окна в темноте, пока Вив не взяла меня за руку и не увлекла обратно в постель…
Когда мы приехали назад в Лос-Анджелес, там все еще падал тот же самый дождь. Это был дождь, какого никогда не бывает в Лос-Анджелесе, одна гроза за другой наплывали из Мексики и с моря, заливая встречные пожары. Теперь весь город вспух пузырями, покрылся оспинами следов, налитых водой, загудел от стремительного бурления подземных каналов; между грозами воздух наполнялся шипением пара, поднимавшегося от выжженных колец, и, когда пробивалось солнце, над городом висела пелена золотого света. Дома на дальних холмах были похожи на маленькие белые деревушки, плывущие по небу, и потом холмы поддались дождю и оползли и плывущие деревушки растворились в воздухе. Дождь был удачей для Вив – она нашла огненный ров, окружавший дом Джаспер, погасшим, как раз вовремя, чтобы воздвигнуть свой Мнемоскоп, который она привезла на окраину при помощи грузовика и нанятых рабочих. Джаспер нигде не было видно, но ее отчим наблюдал за происходящим из башни; он грозил Вив кулаком и что-то кричал, но ничего не было слышно. Мнемоскоп стоит в десяти ярдах от дома и возвышается на десять ярдов над землей, нацеленный на восток, на невидимое утреннее светило, в ожидании шанса явить первое воспоминание в солнечном взрыве рассвета. Почти сразу же после установки Мнемоскопа Вив ощутила внутри жжение, чуть выше живота и ниже грудной клетки, – недалеко, я полагаю, от сердца. Как будто во сне она подожгла свою сердцевину.
Никак не уйти от чувства, что все расклеивается… Примерно в то же время, когда Вив начала заболевать, я проснулся как-то утром и обнаружил, что дождь идет не только в Лос-Анджелесе, но и в гостинице «Хэмблин». Над входом в мой люкс протекал потолок, и женщину из соседнего номера буквально смыло, ее матрас плавал по квартире, как разбухший плот. Конечно, сделать ничего было нельзя, поскольку в здании, заодно с дождем, царила анархия – Абдул прятался от своры женщин, рыскавших по гостинице и жаждавших его крови, не то чтобы Абдул еще заведовал хозяйством, не то чтобы это имело какое-то значение, когда он им заведовал. «В гостинице идет дождь», – с порога сообщил я Вентуре, и мне ответила четкая капель по голове. Вентура сидел в том же кресле, в котором сидел всегда, в той же шляпе и ковбойских сапогах; было ясно, что ему наплевать на дождь. Через минуту он объяснит, как аберрантная близость Антарктиды к одной из лун Юпитера капитально разладила метеорологическую обстановку во всем полушарии, и теперь мы можем ожидать беспрестанного библейского дождя семь лет подряд. Но он не стал вдаваться в это, у него была пара более важных заявлений. Первое и менее интересное: он умирает.
Он многократно заявлял что-то подобное за то время, что я его знаю; кажется, он едва избежал смерти тридцать или сорок раз. Если у него не ползучее гниение желудка или какой-нибудь неслыханный рак, значит, сердце бьется неким из ряда вон выходящим образом. Я начал воспринимать вести о грядущей кончине Вентуры метафорически; одна из его самых знаменитых газетных передовиц начиналась большим черным заголовком: «ВНЕ ЗАВИСИМОСТИ ОТ ТОГО, ЗДОРОВ ЛИ ТЫ, БОГАТ, УМЕН ИЛИ КРАСИВ – ТЫ УМРЕШЬ», – после чего в шести-семи тысячах слов эта мысль развивалась на благо любого местного нарциссиста, все еще пребывающего в заблуждении, будто он бессмертен. Не то чтобы я сам не относился к смерти серьезно. Не то чтобы я не думал о ней все время, не то чтобы прошел хоть один день после моего восьмилетия, когда мысль о ней не пришла бы мне в голову. Однако в этот конкретный момент я пытался решить, будет ли утопление в собственной квартире, по сравнению с другими вариантами, смертью скорее нелепой, чем экзотической, или же скорее экзотической, чем нелепой, и кап-кап-кап мне на голову в дверях у Вентуры служило убедительным доказательством в пользу нелепости. Тем не менее вряд ли Вентура полагал, что утонет в собственной квартире; он раздумывал над перспективой более раннего ухода из жизни. В этот раз у него была не в порядке кровь. Врач, сказал Вентура, сообщил ему, что его кровь «консистенции сливок». Он снова произнес это и заметно оживился: как писатель, он не мог противостоять поэзии этих слов. «Кровь консистенции сливок», – сказал он в третий раз, опуская свои ковбойские сапоги на пол. Он улыбнулся. Теперь он был счастлив. Какой романтический рок. Он был ходячей холестериновой бомбой, тикающим куском жира; он начал перемалывать это в голове, расхаживая по комнате, со все увеличивающейся сицилийской напыщенностью. «Кровь консистенции сливок». Он был в восторге! На его лице сияла гримаса экстаза.