Шрифт:
— А это кто за ним ходит, баба-то?
— Жена. Клавка. Она за него в огонь пойдет…
— Жалко парня. Много тысяч потерял. Ба-альшая потеря. Голуби-то все породистые. Ба-агатый был Логачев-то!
— Быть богатым — это профессия спекулянтская, а он солдатня беспортошная… В пехоте воевал.
— А я тебе говорю — богатый! Бывает — голубь какой и две, и три косых стоит. Голубятники — они не водку, они ликеры и шампаньское пьют. Не нам чета!
— Эй, земляк, а ведь ты тоже богач! — громко сказал Кирюшкин, приближаясь к жилистому человеку в хромовых сапогах, по-кавалерийски очерчивающих кривоватые ноги, с лицом беспокойным, взбудораженным, бедово играющим лучезарными глазками.
— А чего такое? — напористо хохотнул жилистый. — Может, и богат, да не твой сват!
— Я не про то, — сказал Кирюшкин. — У тебя другое богатство. Ты — барин своей вывески.
— Это какой такой вывески?
— Мордой хлопочешь здорово. Морда у тебя краковяк отплясывает. С какой бы это радости?
— Но-но, ты не очень! Белые штаны надел и думаешь, кум королю. Полегче! А то мы из тебя тоже можем инвалида сделать, на коляску с четырьмя роликами посадить. Ишь, штаны натянул… Ты не очень, не очень, а то… Кто ты есть… кто? Чего выпендриваешься?..
Он тупо завяз в словах и замолчал. Его шея, изрытая морщинами, злобно напружилась. Кирюшкин почти весело спросил:
— Кто я? Я — Кирюшкин, запомнил? А ты, богач, вроде из шпаны Лесика? Так?
Он двумя пальцами взял за кончик носа лучезарноглазого и так дернул книзу, что тот екнул горлом и попятился, визгливо вскрикивая:
— Ты — как? Ты почему? Ты меня жисти лишиться хочешь?
— Прекрати дребезжать, пошел вон, глупец, — сказал Кирюшкин спокойно и, не без брезгливости вытерев пальцы о плечо лучезарноглазого, с неохотой добавил: — Раздавлю, как крысу.
И сразу же что-то изменилось в его лице, он повернулся, на ходу решительно тронул за локоть молчавшего Александра, давая знать, чтобы тот следовал за ним, и мимо притихшей толпы быстро пошел к пепелищу сгоревшей голубятни.
Логачев уже стоял в окружении друзей, рот его был накрепко сжат, желваки застыли на скулах, он водил полоумными глазами по горящим сараям, где сновали фигуры пожарников, по толпе, по пожарной машине, по кучке жильцов, стеснившихся в проходе между домами, иногда подносил к глазам руку, слепо глядя на закопченное голубиное кольцо, найденное, вероятно, в золе или пепле, моргал, и слезы опять скатывались с его красных век.
— Все! Пошли! Хватит! — приказывающе произнес Кирюшкин, обращаясь ко всем сразу. — Гриша, кончай панихиду, не поможет. Сходи домой, умойся. Клава, останешься здесь, если какой акт или протокол составлять будут.
Никто не ответил ему. Все пошли за ним, кроме беззвучно плачущей Клавы, которая, мученически подняв полные слез глаза на Логачева, умоляла его о чем-то, но он, черный лицом, с набрякшими желваками, двинулся со всеми, услыхав команду Кирюшкина, и не взглянул на жену даже мельком.
Глава десятая
— Сегодня не перепивать, разливать буду сам, — сказал Кирюшкин, расставляя стаканы и разливая водку. — Ну, поехали, по-разумному и поговорим, как будем жить дальше.
Все выпили, по примеру Кирюшкина, по глотку, только Логачев выплеснул водку в рот, как в воронку, потянулся за колбасой и начал жевать размеренно, по-бычьи, тупо уставившись в одну точку перед собой, как бы ничего не слыша, ничего не воспринимая сейчас. Он, казалось, внутренне заледенел, закованный не известной никому, невысказанной мыслью — после пожара он не проронил ни слова. И было не по себе видеть, как иногда на его одичавшие глаза наплывала влага, скапливаясь на нижних веках. Никто не заговаривал с ним, опасаясь в ответ злобного срыва; даже Твердохлебов, не отходивший от него ни на шаг, безмолвствовал, лишь поглядывал на своего друга угрюмыми глазами.
И Александр, наблюдая за полубезумием Логачева во время пожара, спрашивал самого себя с сомнением: неужели пожар, погубивший дорогих голубей, вызывал такое чувство у этого грубого матершинника, мрачноватого пехотинца с рыжеватыми щетинистыми усами? Про себя Александр знал и в школьную пору, какое счастливое, щекочущее радостью ощущение возникало порой при виде гуляния по приполку нагульника голубей, то ли аккуратно чистящих перья, то ли, в любовной истоме надувая зоб, танцующих перед голубками, то ли с оглушительным треском крыльев белой вьюгой поднятых над двором в летнюю синеву. Стая, купаясь в теплом воздухе, ходила кругами, круто подымалась к зениту, затем плавно снижалась, затем из ее середины отрывался и акробатическими кувырками начинал падать, сверкая белизной, показывая свое смелое озорство, первый турман, потом второй, оба они почти одновременно заканчивали падение к земле, лодочками расправляли крылья, пронизанные солнцем, делали круг над двором и снова взмывали вверх, присоединялись к стае, чтобы продолжать озорную игру в синем солнечном пространстве.
Да, Александр мог понять эту похожую на страсть любовь к голубям, но злобное отчаяние Логачева, его слезы, его рыдания потерявшего над собою волю человека все-таки раздражали его как слабость, как мужская истерика; это дикое состояние Логачева хотелось оправдать его контузией, выплески которой были замечены и в пивной Ираиды, и на вечере у Людмилы.
Во всем деревянном домике, в глубине двора на Малой Татарской, где жил Кирюшкин, было тихо, ни звука не доносилось с улицы.
Все молчали, сидя за столом в небольшой комнате с плотно зашторенными окнами, уютной от кафельной голландки в углу, тесной от двух старинных книжных шкафов, поблескивающих сквозь стекла корешками книг, что удивило Александра, хотя уже известно ему было от Кирюшкина, что отец его, умерший перед самой войной, преподавал математику в институте, мать с сестрой в сорок первом году, когда начались бомбежки, эвакуировалась в Оренбург, там вышла замуж, свободную их однокомнатную квартиру заселили многосемейные соседи, живущие в другой половине дома. Однако занятую жилплощадь соседи безропотно освободили, как только появился Кирюшкин, демобилизованный после госпиталя, в чисто выстиранной гимнастерке, высокий, сияющий начищенными орденами, с левой рукой на перевязи и сказал твердо: «Скандалов не люблю. Квартира моя. Спасибо за сохраненную мебель. Три часа на переселение. Останемся добрыми соседями».