Шрифт:
На единственной книжной полке стояло всего несколько книг; там оставалось еще много места. На единственном столе не было практически ничего; на единственном стуле не висела одежда. На одиноком комоде стояла всего пара фотографий в рамках, а платяной шкаф, как обычно, без дверцы — даже без занавески — открывал взгляду знакомую (и дорогую на вид) одежду Киттреджа. Даже на единственной кровати не валялось никаких забытых вещей, и постель была идеально заправлена — покрывало без единой складочки, подушка без единой морщинки.
— Господи, — внезапно сказала Элейн. — Как этому ублюдку удалось разжиться одиночкой?
Комната была одиночной; у Киттреджа не было соседа — вот что было «нестандартным». Мы с Элейн предположили, что одиночная комната могла быть частью сделки, которую миссис Киттредж заключила с академией, когда пообещала ее руководству — и супругам Хедли, — что отвезет Элейн в Европу и обеспечит бедной девочке безопасный аборт. Конечно, дело могло быть и в том, что Киттредж был слишком грубым и неприятным соседом, и никто не хотел жить с ним, но нам с Элейн это показалось маловероятным. В академии Фейворит-Ривер жить в одной комнате с Киттреджем считалось бы престижным; даже будучи мишенью для его оскорблений, никто не захотел бы поступиться такой честью. Одиночная комната в сочетании с явно компульсивной аккуратностью Киттреджа больше смахивала на привилегию. Киттреджа просто-таки окутывал ореол избранности, как будто ему удалось (еще в материнской утробе) создать впечатление, что он имеет право на все.
Элейн больше всего расстроило, что в комнате Киттреджа не нашлось совершенно никаких свидетельств тому, что они когда-либо были знакомы; может, она ожидала увидеть свою фотографию. (Она призналась, что дала ему несколько своих снимков.) Я не стал спрашивать, не давала ли она Киттреджу лифчик, но только потому, что наделся попросить у нее еще один для себя.
Мы обнаружили несколько фотографий из школьной газеты и ежегодников, запечатлевших Киттреджа на борцовском мате. Никаких фотографий подружек (или бывших подружек). Никаких детских фотографий; если у него и была когда-нибудь собака, то фото собаки он у себя тоже не держал. Ни одной фотографии кого-нибудь, кто был бы похож на его отца. Единственное фото миссис Киттредж было сделано в тот первый и последний раз, когда она приезжала в академию на соревнования по борьбе. Должно быть, этот снимок сделали после матча; мы с Элейн были на этом матче, и это был единственный раз, когда я видел миссис Киттредж. Мы с Элейн не помнили, чтобы кто-нибудь фотографировал тогда Киттреджа вместе с матерью, но очевидно, кто-то это все же сделал.
Мы с Элейн одновременно заметили, что кто-то — должно быть, сам Киттредж, — вырезал голову миссис Киттредж и приклеил к телу ее сына. Получилась мать Киттреджа в борцовских лосинах и трико. А красивое лицо Киттреджа смотрело с привлекательного и изысканно одетого тела его матери. Фотография была смешной, но мы с Элейн не рассмеялись.
Дело в том, что лицо Киттреджа подходило к женскому телу, к женской одежде, а лицо миссис Киттредж совсем не смотрелось нелепо на теле Киттреджа в борцовском трико.
— По-моему, возможно, — сказал я Элейн, — что это миссис Киттредж поменяла лица на фотографии.
(На самом деле я так не думал, но все равно сказал.)
— Нет, — ровно сказала Элейн. — Только Киттредж мог это сделать. У этой женщины нет ни воображения, ни чувства юмора.
— Как скажешь, — сказал я своей дорогой подруге. (Как я уже вам говорил, я не собирался оспаривать знания о миссис Киттредж, которыми обладала Элейн. Как бы я мог это сделать?)
— Лучше начинай обрабатывать Джерри и найди этот ежегодник, Билли, — сказала мне Элейн.
Я занялся этим на семейном рождественском ужине — когда тетя Мюриэл, дядя Боб и Джерри, а также мы с мамой и Ричардом Эбботтом собрались в доме дедушки Гарри на Ривер-стрит. Бабушка Виктория вечно разводила суету вокруг обязательно «традиционного» рождественского ужина.
По семейной традиции, за рождественским столом к нам неизменно присоединялись и Боркманы. Кажется, Рождество было одним из немногих дней в году, когда мне доводилось видеть миссис Боркман. По настоянию бабушки Виктории все мы называли ее именно «миссис» Боркман; я так и не узнал ее имени. Под словом «все» я имею в виду не только детей. Как ни странно, тетя Мюриэл и моя мать тоже обращались к миссис Боркман по фамилии — и так же поступали дядя Боб и Ричард Эбботт, когда заговаривали с предполагаемой «ибсеновской женщиной», на которой женился Нильс. (Она пока не ушла от Нильса и не выстрелила себе в висок, но мы полагали, что Нильс Боркман никогда не женился бы на неибсеновской женщине, и потому нас не удивило бы, если бы миссис Боркман вдруг совершила что-нибудь ужасное.)
У Боркманов не было детей, из чего тетя Мюриэл и бабушка Виктория делали вывод, что в их отношениях что-то неладно (или действительно кроется какая-то ужасная тайна).
— Едрить твою мать! — сказала мне Джерри в то Рождество 1960 года. — Разве нельзя предположить, что Нильс и его жена просто слишком депрессивные, чтобы заводить детей? Меня мысль о детях вгоняет в жуткую тоску, а я не суицидница и не норвежка!
На этой радостной ноте я решил поведать Джерри о таинственной пропаже «Совы» за 1940-й год, которую — согласно картотеке мистера Локли — взял из библиотеки академии дядя Боб.
— Не знаю, зачем твой отец держит его у себя, — сказал я Джерри. — Но мне нужно его заполучить.
— А что в нем? — спросила меня Джерри.
— Некоторые члены нашего замечательного семейства не хотят, чтобы я увидел, что в нем, — сообщил я Джерри.
— Не парься, найду я этот сраный ежегодник. Мне самой до смерти охота узнать, что там в нем, — сказала Джерри.
— Возможно, это что-то очень деликатного свойства, — сказал я ей.
— Ха! — гаркнула Джерри. — Уж если я до чего доберусь, долго оно «деликатным» не останется!