Шрифт:
…Последующие два дня ничего не прояснили — ни для Ладзаро Альмереджи, ловящего похитителя герцогского гороскопа, ни для Тристано д'Альвеллы, занятого поисками негодяя-отравителя, ни для Портофино, перевернувшего город в поисках изготовителя ядов, ни для Песте, пытавшегося разгадать Альдобрандо Даноли.
Тот почти не выходил из комнаты, разве что в домовую церковь. Чума приглядывался к графу, приглашал к себе, часто беседовал и играл с ним в шахматы, щедро угощал — и никуда не продвинулся. Шут даже спросил Портофино, что он думает о графе Даноли? Лелио пожал плечами и проронил, что такие глаза он часто видел в монастырские времена. Этот человек потерял всё, кроме Бога. Песте пожал плечами. Это он знал и со слов самого Даноли.
Но вот под вечер во вторник Чума в поисках Портофино зашёл в храм с верхних хоров и тут заметил на скамье Альдобрандо. Рядом с ним сидел Флавио Соларентани. Гулкие стены старой церкви доносили слова до всех притворов и отдавались на хорах.
Сам Даноли просто тихо молился, когда неожиданно заметил стоявшего рядом священника. Лицо Флавио не понравилось Альдобрандо: на нём проступило что-то неприятное, и внезапно Даноли сковало холодом. Этого человека ждала большая беда, понял он. Причин своего понимания Даноли по-прежнему не постигал, но понимание было отчётливым. Он встал, но голова его закружилась, и граф снова опустился на скамью.
— Флавио, Вы… будьте осторожны, — вырвалось у него.
Лицо священника ещё больше потемнело, но он сел напротив графа.
— И вы тоже… — досадливо проронил он вдруг, — вы тоже…один из них.
Альдобрандо не понял.
— Что? Один из… кого?
— Вы такой же, как Портофино. Бесчувственный, холодный, бессердечный. Я видел таких. Ледяных в своей безгрешности, отрешённых якобы в видении Бога, безжалостных к малейшей людской слабости, не умеющих понять и простить.
Даноли нахмурился. Он не воспринял упрёки Соларентани всерьёз: не мог поверить, что распад в этом юноше зашёл столь далеко, что, стоя у алтаря, он мог уронить «якобы в видении Бога…» Это были слова падшего.
— Мессир Портофино праведен, — мягко заметил Альдобрандо.
— Он бесчеловечен! И этот чумной такой же, — Соларентани поморщился. — Он, правда, выручил меня. Но сколь жестоки они оба в своей праведности, сколь лишены понимания и снисходительности! Они не любят… Они не умеют любить людей. И вы… по глазам видно. Вы — такой же. Вы только и умеете, что пророчить беды!
Альдобрандо видел, что несчастный совсем потерял себя.
— Насколько я понимаю, Флавио, ваша трагедия в том, что вы мучительно сожалеете о данных когда-то обетах Христу. Они тяготят вас? Я… во время поединка кое-что расслышал, что, возможно, не предназначалось для моих ушей. Вас отягощает целибат. Я могу это понять. Это человеческое искушение. Но если мессир Портофино выше этих искушений или умеет усилием воли подавить их в себе — это не значит, что он бесчеловечен. Он очень силён. Ваша слабость может заставить меня пожалеть вас, но почему она должна понудить меня осудить силу духа и праведность мессира Аурелиано?
— Бог есть Любовь, но помнят ли об этом подобные Грандони и Портофино?
— А помнили ли об этом вы, Соларентани, когда лезли в постель Монтальдо? Вы понимали, что причиняете ему обиду, несовместимую с любовью? — Соларентани молчал, лицо его окаменело. — Но ведь вы всё же вспомнили о Боге и остановились. Значит, ваша душа ещё чиста. Вы можете…
— Что? — резко перебил Соларентани, — стать таким же, как Портофино? Как Чума? Самоограничение, аскетизм, праведность…надоело. Они нелюди. Мертвецы. В них ничего живого. Они не видят ни красоты женщин, ни величия человека, только Бог! Бог с его бесчеловечными заповедями, который украсил сей мир множеством сладчайших приманок и запретил желать! Но их время кончилось… Их время уходит, — лицо его зло исказилось.
Альдобрандо Даноли помертвел. В глазах его потемнело.
— Вам лучше оставить сан, Флавио. Как можно с такими мыслями…
— Когда мне понадобится ваш совет, граф, я спрошу его. — Соларентани резко поднялся и удалился в ризницу.
Альдобрандо, чувствуя себя бесконечно утомлённым, поднялся и пошёл к двери. Но остановился. У дверного проёма стоял Чума, успевший за время разговора спуститься с хоров. Даноли понял, что тот всё слышал. Оба вышли из храма.
— Он прав, Альдобрандо, — улыбнулся Песте. — Я и сам так подумал.
— Прав? Этот несчастный? — Граф не понял шута.
Тот усмехнулся.
— Несчастный? Ну что вы…. Дать обеты, кои из-за собственной похоти не можешь исполнить — это не несчастье, но ничтожество духа. Обычное человеческое ничтожество, в эти бесовские времена претендующее на величие и человечность. Но он прав в том, что вы похожи на Портофино и не умеете любить мерзость в людях. Только в его глазах это выглядит жестокостью.
Даноли тихо спросил, наклонясь к шуту:
— Но почему Флавио не сложит с себя сан? Стоять у алтаря, служить Богу и… не верить? Зачем это ему?
— Ему двадцать девять, — усмехнулся Песте. — Он давно не служит мессу, но отбывает литургическую повинность, машет кадилом и говорит мёртвые слова. Но больше он вообще ничего не умеет. Ему некуда идти, а здесь — кусок хлеба.
— Он… ненавидит вас? Мне показалось…
Чума поморщился.
— Нет. Флавио похотлив, и сладострастие сильнее его. Он хочет блудить, не хочет исполнять заповеди и не имеет денег, а я — имею деньги, чту заповеди и не склонен блудить. Его, скорее, берёт оторопь. Его отец, — лицо Чумы на миг просветлело, — был удивительным человеком, но сын… — шут горестно развёл руками. — Но почему вы сказали, что его ждёт беда?