Шрифт:
...и я прозреваю. Неверные предметы и контуры прекращаются, из-под них пульсирует сеть света, вселенная равноотстоящих точек, стянутых огненными жгутами, жидкая желтая и алая проволока. Все — видимость, просто момент и место, острие и звезда его прокола. Зрение исходит сверху, словно зрачки подкатили под темя. Медленно, как бы и не моей волей вовсе, отворились веки; взгляд затопила стремительная тьма, с треском раздираемая факелами. Пока я воспарял, выбыв из числа очевидцев, мы пересекли померий и теперь мешкали у Остийских ворот. Нигер сетовал на свою преступную нерасторопность, потому что ночь настала целиком, и пробираться в такую пору по узким, еще далеко не обезлюдевшим улицам было рискованно. Предстояло нанимать стражу, и он отражал приступ скупости, хотя явись мы засветло, пришлось бы, ввиду запретa на гужевое движение, искать носильщиков, что вряд ли стоило дешевле. Наше апоплексическое замешательство разрешили вышедшие из башенной тени трое провожатых, которых дядя Вергиний, извещенный о прибытии, третью ночь отправлял наперехват к порогам. Опознав друг друга, мы пустились в путь — едва ли короче прежнего, потому что шагом, по наименьшему общему знаменателю, ведомые, словно парус созвездием, чадящим треугольником факелов. Сон, еще слабо тлевший в недрах зрачков, вспыхнул навстречу ложному подтверждению и погас.
Было, пожалуй, еще не так поздно, от силы второй час ночи, но безвременье, в которое я незадолго обрушился, не выпускало до конца из цепких лап и путало скудные координаты. В дымном теле тверди, где взгляд полагал изобличить разве звезды, внезапные окна отворяли тощий чахоточный свет — там, полны по горло неизвестного дневного гомона, как неурочно беременные поздние остийские барки, теплили масляные плошки и жаровни завтрашние горожане, пока почти лемуры или маны, бестелеснее банных предстоятелей сна. В растворах этих устриц липли к притолокам несуразные тени, пятипалыми веслами сгребали впрок чужое пространство, отчего истинные светила, аборигены своих небесных мест, тускло теснились к зениту и недосчитывались многих павших. Или пыль, взметенная стотысячным выдохом, заслонила им млечный блеск; но еще непрогляднее, как ни надсаживались факелы, приходилось нам на дне ущелья, где слепые стены подпирало сопение спящих, кашель в душную подушку под штабелями тех же тел. Вознице с Нигером этот способ движения был, видимо, не в новинку, но мне казалось, что наше путеводное зарево лишь затем раздвигает базальтовый мрак, чтобы он тем сильнее стискивал виски в кильватере. Порой что-то подмигивало ему в углах век, будто заведомый соглядатай погони, но я изогнулся и удостоверился: это были просто искры, которыми брусчатка провожала железные ободья.
Лишенный ориентиров, кроме желтых межпланетных дыр, я перемещался, как добыча в чреве нильского чудовища, где свидание с явью предстоит позором в пункте, противолежащем исходному. Все кропотливо выношенное, запасенное й сердце впрок для торжественной судьбы над Тибром, мельчало и ежилось, таяло в желудочной кислоте змея, и оскомина растворяла самые зубы страха.
Впрочем, как ни впечатляла величиной рукотворная ночь, ее по мере нашего углубления все чаще проницали лучи иных существований, а слитный гул дробился на всплески голосов. Дорога пошла вниз, и над ступенями крыш распахнулся воздух дальнего сада, олеандрово-миртовый жар и шорох, мраморный пульс воды. Вдруг остро понадобилось оказаться там, невесть где, сбивчиво изливать заветное, высекая губами из мрака нежную надушенную руку, теряя сознание.
Если прикинуть издали задним числом, мы уже просочились в черном киселе до уровня Субуры или Аргилета, где жизнь, хоть и жаль уступать ей это красивое название, держалась дольше. В дымных челюстях ночной таверны образовался гуляка с винной посудиной в руке, опираясь разом на все притолоки, словно заоконная тень без стержня, и затеял медленный поиск иод брюхом, откуда опорожниться. В верхних этажах бранились через наши головы; один, проиграв аргумент, зычно плюнул, но не попал, потому что возница терпеливо утерся подолом. Чуть дальше из смрадной подворотни высунулись двое, соображая поживиться. Лязг меча в ножнах в два счета отпихнул их обратно в потемки — там они торопливо обшарили мостовую в надежде на камень.
И снова — зона безмолвия, тесного воздуха в ущельях улиц, где мы барахтались с насекомым упорством, будто угодившие в чернила светлячки. Здесь бы разбойникам самая забава, нашептывало изнутри, вот только стенами так густо уставлено — запросто содрать о каменный рашпиль самое свирепое лицо и размахнуться негде. Я готовился все-таки испугаться и нащупывал в горле долгий вопль, чтобы пригодился спастись. Но спасение и без того полыхнуло из-за угла гостеприимным гомоном и блеском, растопырило теплые объятия праздника — там бушевал пожар.
Обрадованные, мы встали полюбоваться и перекинуться словом; даже я, соскочив наземь, еще полный по уши сонной мути, инстинктивно выискивал объект сочувствия и совета. Землетрясение или паводок равняют всех; пожар придает потерпевшим комическое качество, они уже персонажи, а зрителю, чье имущеcтвo отдыхает в безопасном отдалении, гарантирован катарсис. Все подлежащее пламени уже ему перепало; молодцы в медных шлемах сшибали кирками гнилые клыки верхнего этажа, но нижняя челюсть еще местами била яркой летучей кровью, озаряя лица зевак неуместным весельем. Жители, сбившись колтуном в центре бодрой толпы, противно выли. Возле меня на мостовой, обложившись узлами, сидела на тряпичном диване нечесаная тетка и воздевала горе толстые лапы — она осмотрительно эвакуировалась из узкого здания по ветру, куда швыряло снопы искр, и теперь наблюдала свои, растущие шансы. Кое-кто, разуверившись в продолжении, уже сердито расходился. А напротив в клубах рыжего света висело стрельчатое кружево крана — возводили грядущую огненную жертву.
«Будешь в Риме — непременно все осмотри», напутствовал Постумий, и я приступил. Внимание приковали двое случившихся вплотную пожарных, первых обитателей, которых повезло разглядеть в упор. Один, видимо вольный, утер багровое лицо в поту и саже, заправил под кирасу сползший к коленям живот и был бы, по обычаю многих тучных, отменно добр, не повреди командирство. «У него что ни бросок, все "собаки", а я сразу "Венеру" на стол. Не бзди, говорю, сейчас сходим угостимся на все». Он счастливо хрюкнул — многократно совранное было уже неотличимо от факта. Другой, чернявый резонер в стеганой фуфайке, изъявил согласие полувздохом: «Эх, житье пожарное!» Оба шевельнулись в сторону моего безотчетного восхищения. «Славный из парнишки топорник выйдет, — польстил толстый, — я в нем жилу вижу». «Как же, — почему-то задело стеганого, — враз обмарается. Сопельку-то, слышь, отпусти уже на волю!» Я отступил к повозке, машинально проведя под носом, и оба рассыпались от хохота.
Утолив любопытство, мы поискали объезда и через час были на месте. Отворил хмурый раб в скифской бороде до глаз — остальные давно легли. Я опасливо глотнул запах предстоящего жилья, словно ступил в не знакомую воду. «Ну, не подведи», — проговорил Нигер и больше мне не попадался. Лязгнул замок, и я уснул — впервые в городе, над воротами которого, в перечне тысяч прочих, было приколочено теперь и мое сердце. Воздадим же диспетчеру участи, прощелыге лотерейщику, кто бы он ни был, бог или богиня. Я откладываю перо (фигура речи) и предаюсь созерцанию парадокса. Испещренный шрамами баловень подагры и опалы, серозубый хмырь с ранней проседью в ушах, я озираю незапамятные поля случая, как переселенец объяснимо не узнает земли, где никогда не бывал; как восходит на борт соискатель, одинокое око паруса проницает месяцы, но тень морехода на пирсе передумала и отступила в сумерки, она больше не родина сорокалетнему, и человек сам себе чужбина. Если прекратить все бывшее и повернуть вспять, как бы нам не просчитаться и не опомниться в конце перегона сопливым Сабдеем, предсмертным братом под копытами — и то удача, что не вовсе козленком в канун банкета. Где блюстители тождества, мой Эркул, кто ведает уравнением? Мы отсылаем поклоны в прошлое, как островивитяне в запечатанных сосудах, но в конце течения их ловит бурая перепончатая лапа.