Вход/Регистрация
Просто голос
вернуться

Цветков Алексей Петрович

Шрифт:

Меня надлежало назвать Лукием, так уж заведено было у нас в роду. Но традиции дрогнули, тем более что наши лары и пенаты сиротствовали на далеком Квиринале, где дядя, надо полагать, все же не оставлял их без прохладного внимания. Здесь же, в Тарраконе, на видном месте в атрии хмурился бюст М. Поркия Катона-младшего, и отец, переглянувшись с ним в ка­нун моего появления на свет, назвал меня в его честь Марком. Все это, без сомнения, были детали того же неотступного плана, суеверная надежда, что с именем в меня вселится и рвение. План, конечно, увенчался лишь весьма отчасти, но я не имел дерзости даже заг-робно посрамить отца и годами оплачивал его надеж- ды благочестивым обманом, скромно донашивая имя, предоставленное героическим бюстом.

Не все ли мы, римские дети, населяем свое первое прошлое безногими бюстами и масками, которые ра­зыгрывают события из внушаемых нам уроков? Мне пришлось наблюдать народы — и не только полудиких свевов и васконов, — которым мысль о создании такого подобия усопших, а тем более по частям, казалась еще нелепее, чем оставить самих усопших без погребения, для оживления интерьера и в назидание идущим на сме­ну. Возможно, что они в этом смысле сродни нам, де­тям, видящим в бронзе, мраморе и воске совсем иную расу существ, не таких теплых и уязвимых, как мы, за­пертых пыльными свитками в навсегда состоявшееся расписание событий, в то время как нам приходилось гадать о завтрашнем и сомневаться во вчерашнем. Я, впрочем, беру на себя лишнее, расписываясь за всю римскую поросль, — это, скорее, маленький кельтибер во мне, полуотпрыск народа, только что оставившего собственное младенчество, разевал рот на пустоглазые заморские дива. Прямо напротив Катона висела маска нашего предка, поэта, и мне мерещилось, что, живя под нашей крышей без движения, они умеют и гово­рить без звука, в том числе и обо мне, докладывая друг другу и другим таким же, с позеленевшими лбами, о моих нехитрых проказах. Когда Артемон, втемяшивая в меня историю, докатился до кончины Катона, я умирал со страху, потому что был совершенно убеж­ден, что вот этот, в нашем атрии, и есть настоящий, единственный Катон — такой, каким он стал после своего благородного конца, и что, когда я наложу на себя руки, то есть умру единственным понятным в ту пору образом, у меня не будет больше ни этих рук, ни ног, а только мраморные охряные щеки и полуоблуп­ленные глаза, чтобы перемигиваться с восковым Лукилием. Эти двое стали для меня первым наглядным уроком смерти. Вечером, пока не увели спать, я сидел в этом людном полумраке, принимая свои неожидан­ные мысли за бестелесный звук голосов умерших.

В детстве я много болел — вернее, я был куда здо­ровее сестры и братьев, но подвержен какой-то ноч­ной меланхолии, когда вдруг накатывал необоримый страх перед жмурящейся на меня со всех сторон по­темневшей жизнью, в которой до утра было нечего де­лать, чтобы отвлечься; в которой я, еще в пятнах неостывших взглядов пустоглазых калек, начинал пола­гать себя невольным средоточием и даже источником объявшего землю мрака, насылающим его на все ды­шащее в округе — на змей и гусениц, на кротких коров в хлеву, на хромого ослика, которого я запретил отда­вать живодеру, и он был конницей в наших набегах на луситан, на всех домашних, слабеющих от острия тьмы, вогнанного мной им в зрачки, тогда как настоящий свет, конечно же, и не думал никуда деваться, но об этом никто не подозревал, равно как и во мне — ви­новника ночи. Еще до сумерек я принимался убеждать себя оставить на этот раз день в покое, остановить гру­стное время расставания, чтобы можно было по-пре­жнему носиться по двору за вражескими курами, упле­тать утаенный нянькой сыр или с любовью следить, как мать неутомимо прядет свою шерсть. Но я уставал, ночь зажигала чадящие свечи и стучала в стены ма­ленькими летучими чудовищами, а я, стоя во весь рост в кроватке, уже тихонько выл и взвизгивал, пока мать и няня сновали в привычной панике. Их причитания и тревожные расспросы отлетали от меня, как ночные бабочки, — разве мог я, источник обессилившего их зла, исповедаться в объявшем меня ужасе?

Но это была еще безоглядная пора пробуждения от прежней детской полусмерти, не тот теоретический плач сомнения, который одолел меня несколько лет спустя и который мне, из бессилия вразумить мнимых вопро­шателей, приходилось мотивировать недугом. Тогда, за вычетом ночи, мне было еще весело и просто быть ре­бенком, неумело идти нашим тенистым двором с жур­чащим в чаще амуром, впереди внимательной няни, в облаке такой понятной и бережной любви, в только что подаренном ожерелье из золотых топориков, наковаленок и птиц, с маленьким аккуратным фаллосом посередине, который я теребил и все пытался разгля­деть, скосив глаза под подбородок. В портике сада Артемон нарочито и театрально отчитывал Гаия за пред­полагаемые огрехи в греческом (мы порой перенимали лишнее у дворни), а я, такой маленький и свободный, все стремительнее переминаясь на неловких ножках, но так, что даже и няня не поспевала подхватить, уже летел с порога в подол к матери, которым она, смеясь, опутывала меня и ловила. «Смотри-ка, Юста, какой воробышек впорхнул», шутила она, и няня радостно подыгрывала, пускаясь перечислять вероятные блюда из воробышка, которыми станут лакомиться сегодня господа; но я уже не пугался, помня это меню наи­зусть, и даже добавлял какой-нибудь паштет, упущен­ный нерасторопной Юстой. Ее отсылали; мать сажала меня на колени, гладила волосы, взмокшие от усерд­ного бега, и я погружался в завораживающий мир ее бесконечных историй, которым сам воспретил прекра­щаться: о храбром Вириате, враге и посрамителе рим­лян, так и не успевших с ним совладать (мать умерла раньше); о Калидонской охоте и беге Аталанты, кото­рая, во избежание скоропостижного конца рассказа, поочередно доставалась каждому из соискателей; и о чем-то уже вовсе диком и неслыханном, о каких-то одноглазых и одноруких старухах, насылающих закля­тия, о витязях в пути за чудотворными амулетами, о нежных девах, поверженных в столетний сон настоями из семи трав, которые по пробуждении верно отдава­лись этим мужественным старцам. Наверное, она сама слышала эти сказки в своем испанском детстве — она рассказывала их каким-то гипнотическим полунапевом, и, бывало, если по ходу действия витязь или дева срывались в песню, она тихонько пела мне ее по-испанс­ки, поглядывая на входной полог.

Порой заходил отец, никогда, впрочем, не застиг­ший ее врасплох, — обычно с навощенной дощечкой в руках, озабоченно хмурясь. Но при виде нас его лицо светлело, он знаком усаживал мать, не успевшую сдви­нуть меня с колен, а я, вдруг припомнив, на что, соб­ственно, ушел день, торопливо копошился в складках туники: «Папа, папа, видишь, я стрига поймал — ведь это стриг, правда?» — и протягивал ему на ладони изувеченное страшилище с измятой фасеточной го­ловой, с выдавленным хоботом и отвисшим крылом в тяжелой темной чешуе, — воплощение моих ночных ужасов. Мать пыталась изобразить строгость: «Ты уже не маленький, говори отцу: господин»; но отцу было, видно, не до педагогики, его распирал хохот от моей ребячьей находчивости; «Да, мальчик, — говорил он, — это стриг, они именно такие. Видишь, умно ли этой глупости по ночам бояться?» Я-то как раз думал, что умно, но не смел, да и не умел еще, вступать в прере­кания, и в отсутствие положенной похвалы смиренно принимал предлагаемую. Тут же подзывали кого-то из домашних унести монстра и предать огню, а с меня брали слово впредь не уступать ночному испугу — нео­хотное слово, без веры сотрясавшее воздух, потому что некому было открыть меру моей вины и бессиль­ной власти.

«А ну-ка, нюня, поди сюда — обхохочешься», — го­ворил Гаий в зеленую амбразуру плюща, когда я снова выкатывался в сад, а мать и няня устраивались с вере­тенами в тени портика. В предчувствии нехорошего, я все же не мог не откликнуться на зов загадки. В даль­нем углу, на вытоптанной поляне с мраморными часа­ми, у брата уже была организована охота, колышек с бечевкой, на которой бился воробей. Как только я воз­никал из-за кустов, он выпускал из-за пазухи ручного хорька, извилисто летевшего к несчастной птице, пос­ле короткой возни, перемежаемой безнадежным пис­ком, хорек предсказуемо выходил победителем и гордо

вздымал над поверженной жертвой подслеповатую мор­дочку в багровых бисеринках. Я ударялся в рев. Вновь склонялись надо мной мои утешительницы — мать, утирающая мне нос подолом, и полная нежной уко­ризны няня: «Будет тебе, господин, оставь маленько­го». С тех пор как брат был уступлен философу, она взяла себе в правило обращаться к нему, как к боль­шому, и одергивала других рабов, которые из любви к ребенку пренебрегали этикетом.

Гаий, каким я его помню, был вовсе не злой маль­чик, он искренне порывался растормошить меня, раз­влечь, а в минуты особого расположения учил некото­рым греческим буквам, уже объясненным дядькой. Если чувствам детей дать имена, принятые у взрослых, он, пожалуй, любил меня, и я безошибочно понимал это, прощая ему шалости, которые порой вгоняли меня в слезы. Игрушки у нас были общие, были даже ручные мыши, таскавшие повозочку с соломенным возницей, но с ними быстро расправился хорек Агатокл, новый и уже окончательный любимец — разлюбить у брата не оставалось времени.

Это было давно, и мне уже не найти под сердцем острой льдинки, оставленной его смертью. На первых порах это была всего лишь пустота, звенящая нота тишины в саду за уроком Артемона, не покрываемая его нудным тенорком и стрекотом птиц; по дороге на фор или ипподром, хотя мы никогда не бывали там с ним вместе, но я слышал, как старательно обходили мать с отцом иные темы или просто слова, связанные с его отсутствием; но особенно ночью, когда за посвис­том уснувшей няни я силился различить его привыч­ное дыхание, едва сдерживался, чтобы не окликнуть: «Спишь?» — и нащупывал испуганной рукой холод­ный нос Агатокла, понимая, что и он по-своему ду­мает о том же. Неделю спустя после кончины брата я стал пытаться играть с ним, как если бы ничего не произошло, будто надеялся несговорчивостью выиграть его у судьбы, пока она не окаменела, как бетон в опо­рах акведука, который тогда подводили к нам в город. В саду, где по-прежнему журчала слышанная им вода, где в тени портика шуршали грустные прялки, я раз­двигал занавес плюща в солнечных прорехах и выхо­дил к часам, стараясь не отвлечься, не отвести взгляда, прежде чем Гаий не соберется с силами стемнеть за спиной из воздуха и снять с меня непосильное бремя вожака игр. Для полной убедительности я выпросил у матери медяк и, купив воробья у того же скотника, сам спустил на него хорька, который выполнил все положенные упражнения, но с какой-то оглядкой, словно без особой веры. Засыпая в необъяснимых слезах, я спрашивал, почти кричал, но без звука, лишь тщатель­но шевеля губами: «Где ты, Гаий? Почему ты оставил нас? Неужели ты больше не вернешься и мы уже не будем играть в цирк и в бабки, и с обручем?» — «Нет, я не вернусь. Я уехал навсегда в Индию. Когда вырас­тешь большой, приезжай ко мне с Агатоклом, я возьму тебя охотиться на слонах». Я силился вообразить его индийцем, не имея понятия, что это за люди, каким-нибудь ушлым и ражим, но перед глазами вставал до­щатый ящик с ручками, в котором слуги несли его к повозке. «Дурачок, нюня, ты думаешь, я умер? Это Катон умер, а вовсе не я. Я тогда просто заснул». Засыпал и я. Но теперь я забыл его и не могу воссоздать ни лица, ни голоса. Маленький Гаий навеки остался уз­ником памяти маленького Марка, и обоих поглотили дюны времени.

  • Читать дальше
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • ...

Ебукер (ebooker) – онлайн-библиотека на русском языке. Книги доступны онлайн, без утомительной регистрации. Огромный выбор и удобный дизайн, позволяющий читать без проблем. Добавляйте сайт в закладки! Все произведения загружаются пользователями: если считаете, что ваши авторские права нарушены – используйте форму обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • chitat.ebooker@gmail.com

Подпишитесь на рассылку: