Шрифт:
Одновременно он возглавлял клуб любителей русской песни, то есть был пастухом свободных бардов и их наследников, потчуя надеждами и посулами на диски и сорокопятки и стараясь вернуть в управляемое русло их не вполне управляемое творчество. Хотя шла уже другая волна бардов, не тех пятидесятников и шестидесятников, из которых иных уж нет, а те далече, а более причесанных и прибранных и менее опасных. На сексуальную революцию, принявшую, благодаря замкнутости русской общины, весьма причудливые формы, он откликнулся книгой «Откровенный разговор. Беседы о жизни с сыном-гимназистом на пределе, или даже за пределами, возможной откровенности», где в доступной и популярной форме объяснил, что такое сперматозоиды и поллюции и как с ними бороться бегом и утренней гимнастикой; почему женщина не скудельный сосуд и зачем это лучше делать по любви, а пока срок не настал, не стоит развращать себя разглядыванием на ночь — спать на жестком, руки поверх одеяла — неприличных картинок с групповым сексом, пытаясь понять, каким образом эта молодая хрупкая и привлекательная особа одновременно находится в интимной близости с тремя представителями домашних животных из местной фауны: ослом, бородатым козликом и добродушным теленком с виноватыми глазами. Ибо русские люди даже на чужбине должны думать о здоровом потомстве и патриотическом продолжении рода.
Как утверждают злые языки, первой публикацией Дж. Мартина (ему только что исполнилось шестнадцать лет) стало открытое письмо отцу, перепечатанное всеми крупными газетами, в котором он отказался от взятой отцом фамилии и данного ему при рождении имени. Его отец родился в метрополии, в Тобольской губернии, в деревне Большая Раковка, расположенной недалеко от того места, где был расстрелян известный географ и исследователь морской фауны адмирал Колчак и где зимы такие, что птицы замерзают в воздухе и падают на землю хрустальными ледышками. В возрасте 80-ти лет этот крестьянский сын публикует свои мемуары, где (явно в пику писателям-патриотам) повествуется о тяжелой и непоэтичной жизни обыкновенной русской деревни, о непосильном труде крестьянина-бедняка, жена которого бьется рыбой об лед, чтобы залатать дырявое хозяйство, свести концы с концами и уберечь голову и ребра от крутых побоев загулявшего главы семьи. Почти этнографический этюд с вычислением всего необходимого для существования: овса — для скотины, конопли — для масла, ячменя — для пива, ржи и пшеницы — для поддержания жизни и продажи на сторону. Натуральное хозяйство с полунатуральным обменом. Домотканые рубахи и шитые на руках сапоги. Отец старообрядец, мать православная, из богатых, пьянки-гулянки, семечки, провожания с прижиманиями на околицах у плетня; наконец, костер вспыхнувшего чувства и стремление к продолжению рода; но родители суженой против из-за раздуваемых реакционным духовенством религиозных предрассудков. Однако пружина пола сильнее: девушка-крестьянка решается на побег, на тройке они едут получить благословение родителей суженого, а потом в церковь, где продажный поп венчает их на совместную жизнь, хищно пересчитывая липкие ассигнации и хрестоматийно слюнит пальцы. Метель. Бубенцы под дугой. Медвежья полсть. Волнистые туманы. Жаркая трепещущая ручка стыдливой молодой селянки. Бурная ночь на горячей печке, пока за окном бессильно злится вьюга и невидимкою встает луна. А с утра начинается трудная однообразная жизнь полукрепостного труда: синяя по щиколотку юбка, волосы, заплетенные в косы, уложенные на затылке тяжелой змеей и забранные под платок, муки ревности, когда суженый уходит в кабак или на посиделки (которые для нее кончились раз и навсегда, будто продали в рабство), оставляя ее с многодетным семейством на руках; упреки, побои, злой староста в ответ на просьбу о помощи цинично заявляет, мол, что им помогать, как клопов разводить, если они, вашь благородье, напиваются и детей, прости Господи, в беспамятстве делают, словно морковку сажают; тяжелая женская доля, единственная отрада — муж в холодных сенях, где пахнет кислой капустой, засадит пониже спины в виде ласки, так что звенит в ушах, или, неудовлетворенный какой-то злодейкой, змеей подколодной, завалит, не снимая сапог, куда попадется, где стояли; однажды упали на забытый на скамейке черпак, и она три недели ела стоя; короче — собачья жизнь, от которой плачут горючими слезами и, как водится, умирают в сорок лет.
Подробно, как в романах XIX века рассказывалось о постепенном созревании мужчины из кокона юношества, мемуарист описывает созревание своего классового чувства сквозь дурман религии на службе у беззакония. Ночные раздумья пастушка, пасущего чужое, хозяйское стадо; и луна, запахи сена, кто-то тискается с другой стороны стога, фыркают лошади, взвизгивают ночные купальщицы, подзуживаемые парнями: «ох ты, проклятый»; и приходит тревожная мысль: где исток неправды в этом мире? Почему одним все, а другим ничего? Где она, эта завещанная Богом справедливость? И с первых дней революции он, конечно, в строю. Через два года в партии. Работа на селе. Продотряды. Части особого назначения. Замначальника пограничной заставы. Рабфак. Неожиданный и непредвиденный вираж с увлечением эсперанто, самоучитель которого попадается ему в госпитале, пока он поправлялся от брюшного тифа. За это его чуть было не вычищают из партии, но на первый раз обошлось. Затем партийная работа в Днепропетровске и Днепродзержинске. Аспирантура в коммунистическом университете им. Свердлова. Он — комиссар батальона во время освобождения Украины в соответствии с планом Риббентропа-Молотова. Куда бы ни послала его партия, везде он на месте, хотя, как тайную любовь, бережет затрапезный самоучитель по языку эсперанто и не забывает о сыне, желая, конечно, для него лучшей доли. Узнав, что фашистские изуверы бросили товарища Андре Марти в свои застенки и приговорили к смерти, он, простой крестьянин Раков из деревни Большая Раковка, как эстафету, принимает его имя, чтобы связь времен не прервалась. Три недели, по ночам, за кухонным столом, освещаемым робкой лучиной, он сочиняет письмо мужественному борцу за социальную справедливость, в котором испрашивает разрешения взять его фамилию и имя, объясняя причины и приводя доводы. Неведомым и чудесным путем письмо проходит все преграды, оккупированные территории и границы и спустя месяц оказывается в руках самоотверженного, но обреченного борца за лучший мир, которого, как зеницу ока, берегут тюремщики. Растроганный, тот плачет над ним в своей камере, заучивает наизусть при тусклом лунном свете сквозь забранное решеткой окно, съедает оригинал и, в качестве последней просьбы приговоренного к смерти, пишет ответ своему далекому тезке, давая согласие и благословляя его на борьбу. Это письмо хранилось в семейной коллекции вплоть до того дня, когда вдруг, как по мановению руки, прямо на глазах начали исчезать корабли и заводы с именем его французского крестного, и опасным стало не только хранение письма буржуазного космополита, но и упоминание его фамилии. Однако это имя носит уже не только он, но и его сын, родившийся в 30-м году, в период головокружения от успехов и, в дополнение к французской фамилии, получивший китайское имя (как знак поддержки революции в Китае). Парень оказывается не промах и понимает, что к чему. Однако его совершеннолетие совпадает с разгаром борьбы с космополитами и космополитизмом, поэтому, получая паспорт, он отказывается от компрометирующей франк-масонской фамилии, а еще через несколько лет и от китайского имени. Что ты, говорит ему отец, происходит революция во Франции, партия посылает тебя на помощь, твое имя почти что знамя, ты изъясняешься на эсперанто, впереди у тебя светлое будущее. Но сын уже давно понял, что у батюшки не все в порядке с политической интуицией, да и увлечение эсперанто — этим мертвым, понимаешь ты, мертвым языком (пусть сам Толстой выучил его за два дня) — не сулит ничего хорошего. Вместо эсперанто он увлекается самбо, а окончив университет, решает стать писателем.
Однако, невзирая на верность позиции молодого писателя, его творения почему-то не пользовались слишком большим успехом у читателей; на них не выстраивались очереди в библиотеках, и седые библиотекарши не записывали желающих в ученическую тетрадку. Он еще и еще пробует себя в жанре художественной беллетристики, пишет полудокументальный роман «Багряная книга» о славных годах революции, но его и здесь не слишком привечает массовая читательская аудитория. Мы уже писали о проблемах, которые жизнь ставит перед средним банальным писателем, это трудные нешуточные проблемы; но не менее серьезные проблемы жизнь ставит и перед писателем, который ниже или даже гораздо ниже среднего. Так как тут чем ниже, тем труднее. И если средний писатель, ошалев от неудач и неудовлетворения, кидается с головой в омут самой настоящей нравственности, то писатель ниже среднего или совсем никакой тоже кидается в омут нравственности, но уже государственной. Или в омут теории литературы. Или словно литературный парвеню, обиженный на литературу, как на отвергнувшую его инфернальную красавицу, пускается во все тяжкие — а этот путь не только в колонию, но и на край жизни привести может.
Но так или иначе, накануне рождества поползли по городу странные слухи о новом писательском клубе, возглавляемом писателем с полемическим уклоном Джорджем Мартином и открытом в одном из самых модных мест центра города, в той самой мемориальной квартире, где некогда, путешествуя по колонии, останавливался русский писатель Достоевский. И первые вечера проходят при невероятном стечении народа; русские газеты пестрят заголовками: «Клуб «Памятца» — самый короткий мост между диаспорой и Россией», «Наконец-то!», «Русские переселенцы получают право голоса», «Мы никогда не теряли связь со своей родиной». Поэтому публика бьется в очередях, билеты за три дня проданы на полгода вперед, хотя, конечно, никто не уверен, что власти позволят клубу «Rem» просуществовать так долго. В кассе аншлаг, у дверей конная жандармерия разгоняет впавшую в ажиотаж русскую толпу, партер полон, с балконов нависают гроздья, в проходах теснятся счастливые обладатели контрамарок, дамы падают в обморок, служители муз сверкают очами и встряхивают шевелюрой. Успех, слава, незабываемые мгновения, газеты перепечатывают сообщение о двух студентках, раздавленных при поднесении цветов; самые суровые и правдолюбивые писатели небрежно цедят в чуткую тишину яд пронзительных истин, от которых зал замирает в немом восторге, предвещающем вал бурных оваций; в перерывах к гальюнам не пробиться, унитазы и писсуары забиты лепестками роз и смятыми визитными карточками; властителей дум несут на руках, так душно, что герои дня потеют от жара вдохновения и вытираются специально поднесенными вышитыми рушниками.
Однако скептически настроенный еженедельник «Русский голос» уже через месяц после открытия намекнул, что «нельзя принимать за чистую монету то, что может оказаться фальшивым при первом же укусе», давая понять, что в редакции есть факты, способные бросить тень на репутацию клуба «Rem». Консервативная «Вечерний звон» рассказала о том, что во всех гуманитарных заведениях города приватно объявлено, что ходить в клуб «Rem» не рекомендуется, он организован для отщепенцев, которым нечего терять; а «Русский курьер» подлил масла в огонь, объявив тотализатор для тех, кто точнее угадает число, после которого клуб «Rem» будет закрыт. Закрыли, однако, «Русский курьер». А публика продолжала валить как оглашенная, сминая охрану и беря приступом гардероб; дамы в полумасках, декольте и декалькомании, мужчины в наклеенных бородах и бакенбардах; все сидят как на иголках, но магия родного русского слова, впервые за несколько десятилетий зазвучавшего публично, создает волшебную атмосферу «возвращения к берегам родной земли».
На поэтических вечерах Джордж Мартин сидит набрав в рот воды и только покачивает головой, но на прозаических, если кто-нибудь особенно зарвется, он просит слова и дает отповедь. Скандал, пассаж, блестящая искрометная дискуссия, коварные вопросы и блестящие остроумные ответы; упырь посрамлен, побежден и сникает; суровые писатели с тревожно-волнистым челом гордо встряхивают кудрями, если они есть, а если нет, то непримиримо поблескивают лысинами. Волн прибоя не могут остановить ни рифы намеренного отпугивающего хамства конной и пешей жандармерии, ни густые слухи, что к «памятникам» частенько заглядывают тонтон-макуты с миниатюрными аппаратиками и снимают всех подряд, а потом прокручивают в своей резиденции кинопленку и идентифицируют. Однако опасность только подстегивает, тяга к неведомой, дальней и впервые открытой родине не знает предела, пропасть притягивает неумолимо, и даже скандал с арестом брата Лемура, подстроенный, чтобы сбить пену ажиотажа, не очень на первых порах смутил возбужденную публику. Хотя сам писательский клуб переварил его с большим трудом.
Узор на панцире черепахи
Как пишет непримиримый Кирилл Мамонтов, «темные бесовские силы с самого начала бродили вокруг клуба “Remember”. Нечеткие, смутные очертания появлялись из болотных испарений, из туманных завес, мимикрируя с плоским пространством, напоминая защитный узор на панцире черепахи».
Действительно, завсегдатаями клуба «Rem» становились не только любители родной истории, но и маргиналы всех мастей, от изобретателей машины времени до создателей новых современных психодромов. Здесь ловились и запускались летающие тарелки, переговаривались с инопланетянами, искали философский камень, устраивали специальные экспедиции поиска пещер, в которых оставил послание таинственный Мессия. Иногда тарелка, пущенная исследователем, как бумеранг возвращалась обратно. На дверном косяке молчаливым жестом указывалась трещина — из нее торчали края какой-то железяки, железяку можно было потрогать, поддеть ногтем, потом она пропала. Для непосвященных экспериментатор казался обыкновенным чудаком: в лютый мороз он бежал в синем трикотажном костюме и спортивной шапочке с помпоном — идиотическая челочка, стрижка «под ноль», с неизменным портфелем в руках. Но при случае из этого портфеля могли появиться схемы русского алфавита, раскрашенные во все цвета радуги, непонятные шрифты, кириллица с добавленными буквами, что олицетворяли Петра I и революцию, еще две — янь и инь; затем алфавит разбивался на столбцы, схема вращалась, начальные буквы, составленные из одного поворота таблицы давали сообщение, — желающим предлагался текст мистической телеграммы.