Шрифт:
– Да моя же не лучше, – возражал сын.
На это отец мудро отвечал:
– Со своей душой всегда договоришься, а вот чужой бойся, как чумы.
Девушки, собиравшиеся выйти замуж, разорвали помолвки, увидев ужасный характер своих женихов на фресках Оскара Мальвуазена. Мужья начали подозревать своих жен, а жены, не успев выйти из мастерской художника, ссорились с мужьями. Деревню захлестнул шквал столкновений и ссор. Самые дружные семьи разваливались. Каждое утро почта приносила Оскару Мальвуазену письма с проклятиями и угрозами.
Одинокий и опечаленный, он больше не выходил из своей усадьбы. С парижскими друзьями он порвал, и в гости к нему теперь никто не ездил. Нарисовав всех до единого жителей Терра-ле-Фло, он писал теперь только души вещей, и на его натюрморты страшно было смотреть.
Часто он часами сидел в мастерской и печально разглядывал фрески, которыми расписал стены. С высоты второго этажа огромная чудовищная толпа скалила зубы. Она жила какой-то своей застывшей, страшной жизнью. Беззвучно смотрела, улыбалась, плакала и кричала. Будто запоздалый ночной кошмар, освещенный дневным светом, мерзкая блевотина ада. Здесь были восковые лица, изъеденные проказой, с ввалившимися носами и впалыми ртами, лица с кровожадной радостью и тупостью на них, лица, перекошенные от злости – одни мускулы и нервы, и лица похотливые, задыхающиеся, с красными, будто из сырого мяса губами. У женщин были усы и бороды. Мужчины, наоборот, украсили себя самыми замысловатыми –
прическами и на шеи с выступающими кадыками нацепили бусы из жемчуга. Дети часто имели один глаз, как у Циклопа. Старики зелеными от старости губами сосали орхидею.
Молоденькие девушки курили трубки. И над каждым портретом лаконично было засвидетельствовано ужасную образину: «Душа тетушки Дантеск. . . Душа дядюшки Кокоза. . . Душа мадемуазель Жюльетт Пелу. . . »
По правде сказать, Оскар Мальвуазен, взирая на эти фрески, и сам ужасался своей работе.
Неужели он так и не встретит достойной души, с которой кисть написала бы чарующий портрет?
Однажды вечером, когда он разгуливал по мастерской, среди искаженных гримасами и оскаленных лиц, над морем разразилась сильная гроза. Свет погас. В комнату врывались молнии и стегали белым пламенем стены, усеянные масками. При конвульсивных вспышках молний Оскару Мальвуазену показалось, будто фрески отделяются от стены и оживают посреди зала, шевелят своими кошмарными головами и руками, мигают глазами, лязгают зубами. Художник сдавленно вскричал, опрометью бросился вон из мастерской и остановился на крыльце под ветром и дождем. Какой-то липкий ужас сжимал его нутро. Зуб на зуб не попадал. Ему показалось, будто сквозь шум ливня он различает леденящий топот по плитам.
А ниже крыши деревни, казалось, прогибались под дождем, море сердито клокотало. Деревья трещали. В каком-то окне вспыхнул огонек. Оскар Мальвуазен быстро перекрестился и поклялся, что и ноги его больше не будет в этой проклятой мастерской. Слово он держал на протяжении четырех месяцев.
Через четыре месяца он отправился в Париж, куда звали его директора предприятия в связи с запуском в производство инсектицида новой марки, В «Пенаты» он вернулся совсем другим человеком. А все потому, что с ним приехала молодая женщина, на которой он женился накануне.
Она была такая красивая и ласковая, что жители Терра-ле-Фло простили Оскару Мальвуазену старые обиды. О нем теперь говорили:
– Ему не хватало жены. Теперь он бросит мальчишеские проказы и образумится. На сколько держим пари, что она заставит его сжечь нарисованных им уродов?
И действительно, юная Люсьенна казалась весьма любезной. Личико у нее было нежное и бледное, ангельской чистоты, а глаза светились искренностью. Оскар Мальвуазен был без памяти влюблен в свою жену. В ней он видел все те достоинства, которых напрасно искал доселе. Ей стоило попросить, и он, лишь бы угодить жене, охотно пожертвовал бы всеми фресками из своей мастерской. Но ей фрески нравились. Она говорила:
– Как странно, любимый, когда я смотрю на людей, я тоже прежде всего вижу их души.
Как-то она попросила мужа написать и ее портрет.
– Я не хотел сам тебе это предлагать, так как боялся оскорбить тебя каким-то неуклюжим открытием. Но если ты сама просишь. .
– Ты считаешь, что у меня есть какие-то изъяны? – спросила она, игриво улыбаясь.
– Нет. . . Ну, самое большее какой-нибудь невинный каприз, милый изъян, который мы увидим на полотне.
– Ты боишься?
– Нет. А ты?
– Нисколько.
– Тогда за работу! – весело вскричал он.
И удобно устроив свою модель, он выбрал лучшее полотно, лучшие кисти, чтобы начать картину, которая должна была стать его шедевром.
– Наконец, – приговаривал он, – я буду писать прекрасную душу, которая будет для меня утешением среди всех, которые я до сих пор писал!
Он мысленно провел угольным карандашом по полотну, чтобы наметить нежные очертания лица и пышные волны волос. Но вместо изящной выпуклой щечки уголек вырисовывал заплывшую салом обвисшую щеку, выпяченный, как сапог, подбородок и три топорщащихся волоска вместо роскошных волос. Ужаснувшись, Оскар Мальвуазен быстро стер эти святотатственные линии и, конвульсивно сжимая пальцы, снова принялся за работу. Но ничего другого, кроме уродливых линий, у него не получалось.