Шрифт:
— Не дам.
— Как это?
— Имею право.
Женщины переглянулись.
— Вы же говорить не можете! У вас повреждён голосовой нерв. Это серьёзно, — сказала судмедэксперт без напора, скорее предупреждала и была готова к любому ответу.
— Можно жить молча, — брякнул Терехов неожиданную для себя фразу.
Законники ещё раз переглянулись и только пальцами у висков не повертели: по глазам — так принимали за шизика, к которым, вероятно, привыкли.
— Напишем: от госпитализации отказался, — облегчённо произнесла следователь. — Переквалифицируем в менее тяжкие.
И на целый час началась мука допроса: фраза про жизнь молча, оброненная невзначай, как алмаз, получала сверкающие грани и превращалась в бриллиант. Ко всему прочему, он ещё ни кивать, ни отрицательно мотать головой не мог, поэтому переходил на сурдоязык, изображая что-то на пальцах. Мало того, прокурорша заявила, что съездить на место преступления в любом случае придётся, так что здесь уж Терехову не отвертеться.
Погрузились в трясучий ментовский УАЗ, поехали к злополучному бывшему стану близ могилы шаманки, и тут начались чудеса. Сначала увязалась кобылица, не желая оставаться в одиночестве, причём бежала рядом и заглядывала в окна машины, словно проверяя, там ли хозяин, и эта верность как-то приятно вдохновляла. Но когда приехали, в первый момент Андрей не узнал места, на котором простоял около пяти дней. Сначала спугнули стаю воронов, которые бродили по месту, где был кунг, а на самой площадке откуда-то появился свежеврытый столбообразный камень с привязанной к нему рогатой конструкцией, сделанной из обгоревшего палаточного каркаса. И на нём, как на алтарном дереве, трепетали на ветру цветные тряпочки, а внизу лежала россыпь осколков битого зеркала.
Всё это оказалось как раз на том пятачке, где Терехов боролся с Дарутой, однако ни на траве, ни на земле не было ни единого пятнышка крови — выклевали птицы, ни тем паче орудия преступления — ножа, который усиленно искали и который преспокойно лежал себе в блоке с электростанцией.
А далеко на горизонте, как изваяния, неподвижно стояла группа всадников в национальных одеждах. Причём некоторые держали в руках поднятые вертикально палки или копья, отчего напоминали древних монгольских завоевателей. Приезжие прокурорские на них и внимания не обратили, принимая всадников за местный колорит, однако Терехов догадался, кто разукрасил бывший стан, только непонятно зачем.
К радости следователя, милицейский оперативник всё же отыскал несколько капель красной жидкости, похожей на кровь, и скомканную жиденькую прядку жёлтых волос, предположительно вырванных с головы Даруты. На том сбор вещдоков подошёл к концу, и бригада отбыла в Кош-Агач. Напоследок судмедэксперт раздобрилась и оставила упаковку каких-то болеутоляющих таблеток, срок годности которых вышел, но употреблять ещё было можно. Прокурорша что-то нашептала судмедэксперту, но та покосилась на потерпевшего и обронила в сторону, почти его не стесняясь:
— Не будем... Наведёт ещё какую порчу, а у меня внуки.
Сказала просто, по-бабьи: похоже, всесильные следственные органы всё ещё опасались могущественного шамана.
Едва Терехов перевёл дух после такого обременительного нашествия, как на стан опять прискакали всадники. Ничего не объясняя, они спешились возле кунга и сбросили с коня живого барана со связанными ногами. Если это опять была посылка от Репьёва, то он уже окончательно перегибал с вычурной алтайской благодарностью. Пожарить шашлыков было бы неплохо, только не здесь и не сейчас — кусок в горло не полезет. Андрей хотел воспротивиться, отказаться: мол, я и резать овец не умею. Пусть тот, кто послал, сам режет и жарит! Но даже шёпотом не смог ничего произнести, только помахал руками и заперхал горлом.
А ряженые всадники сделали надрез у горла барана, один, засучив рукава, залез клыкастой пятернёй в его грудную клетку и вырвал сердце на глазах Терехова. Тушу подвесили за ноги к палкам, составленным в пирамиду, и, работая кулаками, содрали шкуру. Потом отрезали голову, вместе с сердцем положили на противень и поставили на верхнюю ступень лестницы, к ногам Андрея.
Всё делали молча, а тут оба поклонились, и один торжественно произнёс:
— Тебе, великий шаман!
Потом они молча вскочили в сёдла и ускакали. И это уже был не подарок Жоры — какое-то ритуальное жертвоприношение. Относительно забоя животных и дикого зверья Терехов особой щепетильностью не страдал: на Ямале охотился на гусей, при случае бил из карабина диких оленей и шкуры снимал сам. Потом строганину из сырого мороженого мяса ел за обе щеки, макая в смесь соли и перца. Теперь же глядел на подвешенную тушу, на умиротворённо-тупую баранью морду, на лилово-красное сердце под ногами и наливался неким брезгливым отвращением.
За всё время работы на плато геодезисты видели несколько отар овец, которых гоняли чабаны-алтайцы из посёлка Беляши. Но никто не приносил баранов, напротив, даже продавать мясо отказывались, когда дипломатичный Сева ходил к ним на переговоры. Не из скупости — из хозяйской рачительности: мол, взрослого барана вам не съесть, испортится на жаре, а молодого жалко, пусть растёт. И сами, имея целое стадо, ели солонину! А сейчас привезли матёрого, жирного, распотрошили и подвесили — режь ломти и жарь, даже коршуны засекли поживу и закружились в небе.
Через час хищники осмелели так, что уже барражировали на бреющем полёте, готовые приземлиться и поклевать свежатинки. Их собралось уже десятка четыре, и иные, самые смелые, сидели на земле поодаль, пугливо осматриваясь и медленно приближаясь к туше. Ещё бы несколько минут — и жертвенный баран стал бы их добычей, но вдруг, словно по сигналу, птицы разом взлетели и бросились врассыпную.
На дороге появился пограничный УАЗ, но почему-то без брезентового верха, по кабриолетному варианту, совсем не для климата осеннего Укока. И сам Репей, сидевший за рулём, тоже оказался ряженым. Одет он был в гимнастёрку времён войны с прицепными погонами, затянут портупеей и в своей фуражечке с зелёным верхом — тоже не по сезону, однако красавец-вояка, словно с картинки соскочил. Мешки под глазами исчезли, улыбка, как у Ивана-царевича.