Шрифт:
В центре же села, фасадом к церковным воротам, через небольшую площадь, утвердился свежерубленный двухэтажный домина под железной, суриком окрашенной кровлей – сельсовет и правление колхоза, – местная полномочная цитадель. На коньке, на долгом толстом шесте закреплено большое кумачовое полотнище. Сейчас, в безветрии, флаг смотрелся вытянутым красным чулком, и казалось, величавый златозарный крест слегка насмехается над его тряпочной фактурой, хотя тот и олицетворяет немилосердную власть. Но когда поднимался ветер, особенно пред грозою, когда трепетало поле и пошатывался лес, когда оперенье деревьев шумело и задиралось матовой изнаночной стороной, словно на бабе платье, тогда полотно на длинном флагштоке привольно расправляло кумачовое пролетарское тело, хлестало направо-налево воздух, рвалось вперёд, распарывало собой встречь летящее небо и будто бы затмевало пасмурный допотопный крест…
По дороге, между церковью и сельсоветом, идти бы сейчас Фёдору на вечёрку, но он постоял в раздумье и отвернулся и от флага, и от креста. «Городской-то гость зачастил. Ох, зачастил!» – мстительно подумал Фёдор, обжигаясь внутри себя обо что-то калёное, горячее огня. И быстро зашагал по улице на сельскую окраину.
Нынешний май уже разукрасила сирень. Наравне с плодоносящими сёстрами – рябиной да черёмухой, сирень в Раменском в необходимом почётном присутствии. Почти у каждого дома – тонкостволое невысокое деревце, на котором закудрявились, распушились средь ярко-зеленой листвы молочно-фиолетовые гроздья. Изобилье сирени в Раменском! Но только в одном палисаднике росла сирень белая, – редкая для здешних мест. Словно кипень, вздулась она искристой белизной, по зелёному тону ветвей пустила кудри из бесчисленных благоуханных соцветий. Эта сирень росла у дома Ольги.
«А я, стало быть, для неё неподходящий? Ухажёр не гожий!» – словами Таньки распалял себя Фёдор. Но на сестру за её необдумное злоязычие обиды нету. Да и при чем тут она? Обидой прижгла другая; и лилейный цвет сирени на улице бросался в глаза своей манливой, беспокойной красой.
Резко – будто за рукав сбоку потащили – Фёдор свернул на тропку, утекающую в овраг. По оврагу он скрытно пересёк часть села и выбрался на околицу, на комковатую дорогу вблизи поля с поднявшейся озимой рожью. Хоронясь за придорожными кустами, стал возвращаться в сторону своей же улицы. Этот крюк он совершил, чтобы обогнуть дом с белой сиренью и не повстречать случаем мать, которая ушла к знахарке, бабке Авдотье, в этот же конец села.
Фёдор перемахнул через жерди невысокого тына и по малиннику, пригибая голову, пошёл на задворок Дарьиного дома. Озирался. Никто вроде бы его маневр не заметил. Ну и хорошо – лишний раз языками не почешут. Покосившись на топор, бесхозно брошенный в траву, возле расщепленной, но так и не расколотой березовой чурки, Фёдор осторожно, через неуклюжие рассохшиеся двери, пробрался в хлев. «Тихо ты!» – шугнул он козлуху, которая заблеяла, почуяв человека, и прошёл дальше – в захламлённые, тесные сени. Прислонившись к дверям в лохмотьях ватинной обивки, он прислушался. Внутри – безголосо. Чужих, значит, нет. Рванул дверь – вошёл в избу.
– Ой! – вскрикнула Дарья, полусогнутая над ступой. – Некошной тебя подери! Напугал-то как… По-человечески зайти не можешь? Вежливы-то люди стуком предупреждают.
Она разогнула спину, повернулась всем передом к Фёдору. В белой косынке, зеленоглазая, с полными губами; грудь часто вздымается от неровного, вспуганного дыхания; в грязных руках – сечка: видать, готовила кормёжку для борова.
Фёдор мимо ушей пропустил Дарьин упрек, широко, нетерпеливо шагнул к ней. Возбуждаясь солоноватым запахом её пота, травяным ароматом волос и вкусным дыханием из полуоткрытых губ, крепко обнял Дарью.
– Я к тебе пришёл, – горячо проговорил он.
– Вижу, что пришёл, – усмехнулась она, отстраняя его от себя локтями. – Фартук у меня грязен и руки не мыты – нарядку-то извожу. Ты нынче по-вечёрошному собрался. Как жених.
Но Фёдор не отступил. Нарочито демонстрируя, что пренебрегает своей нарядкой и попачкает её без сожаления, сильнее обхватил Дарью.
– Переломишь, леший! – крикнула она. – Очумел наготово. Катька вон сидит. До ночи потерпеть не можешь?
– Катька всё равно ничего не понимает.
– Зато я понимаю! Пускай неразумная, а дочь.
На низкой кровати, на пестравом лоскутном одеяле, в ситцевом платье в горошек, сидела юродивая девочка, с большой лысой головой, с короткими, худыми, как спички, ногами. Она тормошила деревянную куклу с рисованным лицом и приклеенными волосами из мочала. Целыми днями эта малая устраивала трясучку бесчувственной деревянной подруге, хотела разбудить её, и радостно гикала, когда её пробуждала… Ресниц и бровей на лице Катьки почти не было, глаза прозрачные, голубые-голубые и потусторонние, с вечным застывшим в них удивлением; губы младенчески розовы и слюнявы.
– На сеновал пойдем, – шепотом позвал Фёдор, ему поскорее хотелось утешного Дарьиного тела, – раствориться, исчезнуть в её объятиях, слепо и безмысленно уткнувшись головой в светло-желтый лён её волос.
– Сразу да на сеновал? Быстёр парень, – ухмылисто сказала Дарья. Но смотрела на Фёдора не отвергая, как смотрит всякая баба на мужика, зная, что она ему люба и желанна, и рассчитывает нравиться ему ещё больше, а потому притворной неуступчивостью набивает себе цену. – Как чумной прибежал… Глазищи-то разгорелись. Терпежу нет… Погоди, руки вымою.