Шрифт:
Остановило Фёдора странное чувство – ощущение того, будто нож, который он машинально держал в руке и почему-то не выронил, не выбросил сразу, у оврага, потяжелел от оставшейся на нём крови. Фёдор осмотрелся, сообразил, что находится вблизи ручья, и стал спускаться в туманную низину к воде. Сперва он брезгливо оттирал нож от крови о росистую траву, а затем начисто, с донным песком, отмывал лезвие и рукоятку в воде, стоя на берегу ручья на коленях. Не поднимаясь с колен, он сместился выше по течению и, утоляя жаркую сухость внутри, долго пил из ручья, наклонясь лицом к воде, до онемения обжигая горло её холодом. Промокнув рукавом губы, он поднялся, глубоко вздохнул и только сейчас удивился, что нож всё ещё неистребимо сидит у него в руке. Наконец он швырнул его в траву, за ручей, освободил себя от него и впервые отрезвлённо подосадовал: «Ножом-то я зря. В руках бы силы хватило, чтоб удавить выхухля. Ножом зря…»
Фёдор вышел с низины, стал озираться, вглядываться в чёрное средоточие строений Раменского, вслушиваться. Он и сам не понимал: то ли явно слышит, то ли напуганно чудятся ему чьи-то голоса, псовый лай, громкое хлопанье дверей. Вдруг он увидел, что в окнах сельсовета, и в первом и во втором этажах, появились огни. Эти огни казались незнакомо-яркими, пронизывали своим чрезвычайным светом всю округу, созывали народ на поимку беглеца… Эти огни погнали Фёдора дальше.
Он опять вернулся в низину, где было неколебимо спокойно, туманно, темно и беззвучно. Только вода в ручье бормотала на перекатах о чём-то непоправимом.
V
Глухой ночью возле лесной сторожки разразился лаем крупный серый кобель. Тёмный лес загудел собачьим «гавом», зазвенел эхом. Птица перепёлка встрепенулась в траве и спросонок слепо полетела в безлунную темень, зацепляя крылами ветки.
«Кого несёт?» – проворчал дед Андрей, приподнялся на лежанке. Он сообразил, что кобельев брёх поднят на человека: волк летом смирен, лось, медведь, кабан ночью из своего логова не попрутся – незачем. Но только дед Андрей успел додумать это, как собачий лай оборвался; в лесных стволах смолкло и эхо. «Видать, свои. Надо посветить».
Он нащупал в печурке спички, зажёг в фонаре свечу. На бревенчатую стену сторожки, протыканную пепельно-зелёным мхом, упала лохматая старикова тень с большой взъерошенной бородой. Хромая, стуча деревянной ногой по некрашеным половицам, он вышел на крыльцо и, ещё не различив впотьмах гостя, услышал его частое дыхание.
– Кто такой?
– Это я, дед Андрей! Я! – голосом внука отозвались потёмки.
– Федька? Случилось чего? Пошто в ночь-то?
Фёдор подбежал к крыльцу, остановился перед фонарем:
– Я человека убил, дед Андрей! Ножом. Насмерть.
Старик отшатнулся назад, будто перед ним не кровный внук, а злой оборотень. Приподнял фонарь выше, разглядывая.
– Это правда, дед Андрей… – тихо вымолвил Фёдор.
Солёная горечь комом заполнила Фёдору горло, от слёз стало тепло и мутно в глазах, бородатое лицо деда Андрея и пятно свечки под стеклом фонаря искосились, размазались в пелене слёз. Фёдору хотелось покорно припасть к деду, уткнуться в его грудь, как было когда-то давно, когда он, сбежав из дому, голодный, надрогшийся пришёл к нему рассказать о несправедливости отца. И дед Андрей тогда принял его с ласкою. Но теперь дед стоял отрешённо-суров, смотрел не на Фёдора – в сторону, в лесную мглу. Широкий нахмуренный лоб с чёрными глубокими бороздами, остановившиеся глаза под толстыми веками, седая путаная борода, повернутая вбок, – старик, вероятно, о чём-то тягостно думал.
Фёдор сглотнул горькую слюну, незаметно вытер пальцами со щёк слёзы.
– Гонятся за тобой? – наконец спросил дед Андрей.
– Не знаю. Наверно, уж рыскают.
Они вошли в сторожку. В сенцах фонарь высветил большой необитый гроб, торчмя приставленный к стене. Дед Андрей загодя сколотил для себя эту привольную домовину, чтобы избавить кого-то от хлопот в будущем. Гроб Фёдору почему-то напомнил выпученные, предсмертные глаза Савельева, когда нож утонул по самую рукоятку в его, казалось, совершенно пустом, бестелесном животе. Фёдора опять тошнотворно мутило и мучила нескончаемая жажда.
– За кой грех убил-то?
– Он девку у меня с вечёрки увёл. Я с ней давно, а он сунулся… – Фёдор выпил большой ковш воды, сел на табуретку, запустил руку в свои волосы, трепал чуб и свою душу от угрызения: – Ножом-то я зря… На меня как затменье нашло. Сам себя не помню… Они за сараем прятались, а я углядел… Как нож-то в руки попал, я и сам понять не могу. Захлестнуло меня. От обиды всего вывернуло…
Старик покачал головой:
– И ты, Федька, по моей стёжке пошёл. То ли кровь у нас в роду горючая, то ли бабы всё язвы попадаются… Да-а, хуже нет, ежели на молодой судьбе баба узел сплетёт. – Старик опять о чём-то смурно, окаменело задумался, – древний, обросший седым волосом, с толстыми жёлтыми ногтями на жилистых руках, сложенных сейчас в замок.
Родовое древо, к которому юным отростком лепился Фёдор, по материной ветви не единожды подтачивали любовные неурядицы. Отец деда Андрея, Фёдоров прадед, кавалерийский офицер, участвовавший в Крымской кампании, стрелялся на дуэли с полковым врачом, – стрелялся из-за любви, из-за дочки армейского интенданта. Интендантскую дочь он метил себе в невесты, но полковой лекарь попутал намеренья… Дуэль обошлась без душегубства, лёгким ранением доктора. Но честолюбивого офицера судили, разжаловали, сослали в Вятскую глухоманистую губернию.