Шрифт:
В машине Анатолий Васильевич говорил мне, что сегодняшний вечер особенно убедил его, какой огромный поэт Маяковский.
— Я и раньше знал это, а сегодня уверился окончательно. Володя — лирик, он тончайший лирик, хотя он и сам не всегда это понимает. Трибун, агитатор и вместе с тем лирик. А ты обратила внимание на глаза Маяковского? Такие глаза могут быть только у талантливого, глубоко талантливого человека. У него глаза, как у большой, очень умной собаки (у Анатолия Васильевича «собака» была одним из самых ласкательных слов).
Мне редко приходилось видеть Анатолия Васильевича в таком радостно взволнованном настроении: появление нового значительного произведения искусства было для него настоящим праздником.
В середине мая 1923 года Анатолий Васильевич выехал в Сибирь. Насколько мне помнится, после ликвидации колчаковщины в Сибири из членов Советского правительства до тех пор побывал только Всероссийский староста — Михаил Иванович Калинин.
Анатолия Васильевича встречали с плакатами, оркестрами, цветами, речами… На некоторых плакатах было написано: «Горячий привет командиру 3-го фронта (так именовался тогда культурный фронт) товарищу Луначарских!» Таким образом Анатолия Васильевича, уроженца Полтавы, превратили в коренного сибиряка.
В Новосибирске (тогда еще Новониколаевске) интеллигенция, просвещенцы, писатели, представители ревкома устроили в честь Анатолия Васильевича большой прием.
Во время банкета Луначарского окружили писатели-сибиряки, группировавшиеся вокруг журнала «Сибирские огни», и просили его рассказать о последних литературных событиях в Москве, Анатолий Васильевич сообщил, как о крупнейшем явлении, о новой поэме Маяковского «Про это». Меня поразило, что Анатолий Васильевич процитировал несколько мест из поэмы, хотя у него не было рукописи и он слышал поэму лишь однажды.
Говорил он также о только что вышедшем сборнике стихов Николая Тихонова «Брага», и мне пришлось «по требованию публики» прочитать «Сами» Тихонова и «Левый марш» Маяковского.
Этот вечер в далеком Новониколаевске был как бы отголоском вечера в Водопьяном переулке у Маяковского.
После возвращения в Москву Анатолий Васильевич показал мне недавно напечатанную отдельной книжкой поэму «Про это» и предложил на следующий день пригласить нескольких друзей прослушать ее.
Анатолий Васильевич отнесся к этому вечеру с особенно трогательной заботой, даже сам купил цветы для стола — ему хотелось, чтобы те, кто соберутся у нас, получили от поэмы то же наслаждение, что и он, чтобы они так же глубоко оценили мысли и чувства, заключавшиеся в этом произведении.
В марте Маяковский читал поэму в кругу своих самых близких друзей, в основном единомышленников «лефовцев», признанным вождем которых он был.
У нас же собрались слушатели разных вкусов и литературных направлений, некоторые настроенные даже предвзято к «Лефу» и вообще к «левому» искусству.
Анатолий Васильевич читал великолепно, он так верно и с таким тактом передал особенности чтения Маяковского, что я была совершенно захвачена, несмотря на то, что у меня на слуху было несравненное исполнение самого Маяковского. И не только я (меня, пожалуй, можно было бы обвинить в пристрастии) — Юрий Михайлович Юрьев сказал, что Луначарский в этот вечер «открыл» ему Маяковского: «Каюсь, я раньше не понимал его».
Не хочу опустить здесь одну деталь, хотя, возможно, она несколько диссонирует со всем сказанным выше. Анатолию Васильевичу очень не понравилось оформление книги «Про это», оно показалось ему претенциозным, и самая мысль иллюстрировать ее фотографиями автора и его близких коробила.
Еще в марте, вскоре после вечера, проведенного у Маяковского в Водопьяном переулке, Анатолий Васильевич написал автору «Про это»:
«Дорогой Владимир Владимирович! Я нахожусь все еще под обаянием Вашей прекрасной поэмы. Правда, я был очень огорчен, увидя на афише, объявляющей о чтении, и рекламу относительно каких-то „несравненных“ или „невероятных“ 1800 строк. Мне кажется, что перед прочтением такой великолепной вещи можно уже и не становиться на руки и не дрыгать ногами в воздухе».
Но, несмотря на эти замечания, «Про это» до конца оставалось одним из любимых произведений Анатолия Васильевича — он имел в виду именно эту поэму, говоря «о выработке новой этики в муках содрогающегося сердца».
Летом 1923 года в Большом зале Консерватории был литературный диспут с участием Луначарского; уже не помню точно, как он назывался, кажется, на афишах стояло: «Диспут о „Лефе“».
Диспут этот начался с большим опозданием. Публика в нетерпении топала ногами и скандировала: «Время! Время!», совсем как в плохоньких кинотеатрах на окраине. Наконец, на сцену вышел О. М. Брик, растерянный и взволнованный, он просил извинить за опоздание и заявил, что тов. Арватов, который должен был от имени «Лефа» читать основной доклад, выступать не будет, так как внезапно заболел психическим расстройством. В ответ на это зал оглушительно загрохотал, раздались свистки и улюлюканье.
Этот эпизод дал тон всему диспуту. Выступающих было очень много. Я запомнила Н. Л. Мещерякова и А. А. Богданова, вероятно, именно потому, что они очень редко выступали в подобных диспутах. Они оба обрушились на «Леф» невероятно грубо, я бы сказала, непристойно грубо (Мещеряков даже рассказал весьма неэстетичный и малоцензурный анекдот). Что-то очень агрессивное говорили «налитпостовцы». В зале была необычная по тем временам публика, совсем иная, чем постоянные посетители Политехнического музея или Дома печати; очень мало было пролефовски настроенной рабочей и студенческой молодежи. Все грубые выходки против «футуристов» принимались «на ура». Горячо, но невразумительно выступал, защищая позиции «Лефа», И. С. Гроссман-Рощин. Брик тоже не имел успеха, его прерывали возгласами с мест. Публика ждала Маяковского, но он не приехал (кажется, он не был в этот день в Москве).