Шрифт:
Угрюм встал, молча обулся. Жена подала прогретый у очага овчинный тулуп. Он накинул малахай, открыл дверь, завешанную изнутри войлочным пологом. Солнце уже поднялось. Вокруг сколько хватало глаз была степь с желтой поникшей травой, присыпанной снегом.
Угрюм скинул малахай, три раза перекрестился и поклонился на восход. Студеный ветерок жег лицо. Табун пасся поблизости от жилья. Ночью он подходил к самому дому, и земля вокруг была дочерна перекопычена.
Жеребец задрал голову на долгогривой шее, угрожающе заржал, стал похрапывать, грозно поглядывая на жеребушку, зарысившую к человеку. Заиндевевшей мордой она ткнула Угрюма в грудь. Он вынул из рукавицы присоленный кусок лепешки. Кобылка щекотно взяла ее губами с ладони, захрустела молодыми зубами. Эту лошадку Угрюм растил для сына и объезжать ее еще не пробовал.
Он заарканил двух сильных коней, зануздал их и повел к дому. Шестистенный гэр68, в котором зимовала семья, был сложен из жердей, обмазанных глиной. Снаружи он казался старым и ветхим. Вид его вызвал самодовольную улыбку на шрамленом лице Угрюма. Осенью, когда куржумовские родственники делили выпасы, здесь никто не хотел зимовать. Обедневший Гарта Буха тоже воспротивился было такому дележу. Но его родственник, потерявший на последней войне руку, язвительно напомнил, что у него зять хоть и бэртэнги69, но дархан с двумя руками. Все смеялись, обидев старого Гарту, смеялся и Куржум.
Последнее время над Гартой часто посмеивались: кто добродушно, а кто и зло. Дескать, сильно умен баабай70: не в бою раба добыл, не купил— дочкой заманил в работники. Притом многие родственники завидовали, что стадо Гарты при кузнеце увеличилось вдвое.
Старик мстил насмешникам. По природному своему упрямству он объявил Угрюма не работником, не полюбовным молодцом дочери, а ее мужем и своим зятем. Через две недели после обидного дележа выпасов он навестил Куржума и посмеялся над всеми. Сами выпасы были хороши, это знали все. Ветхим и холодным был гэр, но зять утеплил его изнутри, плотно подогнал дверь, сделал окно, в два слоя затянутое бычьими пузырями, сложил чувал с вытяжной трубой. Теперь ветхая хижина даже при сильном ветре не наполнялась дымом. Стоило развести огонь, в ней становилось тепло даже на полу, застеленном шкурами и кошмой.
Однорукий гаатай71 не поверил хваставшему родственнику и приехал посмотреть его жилье. Сердито посапывая, он посидел у чувала, погрелся, поел. Лицо его от зависти стало черней желчного пузыря. Не глядя на Угрюма, он сказал Гарте:
— Скажи дархану, пусть приедет ко мне, утеплит мой дом, а то сильно дует по полу, очаг дымит, старуха плачет, дым ей глаза выедает.
— Я ему не хозяин! — насмешливо и важно ответил однорукому Гарта Буха. — Если чего надо — сам проси моего зятя.
Родственник, набычившись, поднял на Угрюма узкие, окровавленные глаза:
— Сделаешь? — окликнул резко.
— Некогда! — как можно равнодушней ответил Угрюм. — Своих дел много.
— Свои дела сделает, поедет Куржуму помогать! — мстительно усмехнулся тесть, пощипывая седые кисточки усов.
Однорукий уехал не прощаясь.
— Нажили врага! — опечаленно вздохнул Угрюм.
— Лучше нажить одного, чем многих! — жестко сказал тесть.
Вспоминая о житейских делах года, Угрюм самодовольно посмеивался.
Он привел двух коней к дому, привязал к коновязи, заседлал их высокими, как табуретки, степными седлами. Ночью был ветер. Возле жилья топтался только табун, а скот ушел. Предстояло найти его и пригнать.
Он вошел в жаа гэр72. Здесь было уже жарко. Поднялись старики. Пахло вареным мясом. Угрюм подумал вдруг: «Что за день нынче: постный или мясоед?» Вспомнить русское счисление он не смог. Да и невозможно было жить среди бурят по своему уставу. Разве под Рождество или под Пасху, на Страстной неделе, он иногда голодал во славу Божью.
— Коней привел? — спросил тесть, прихлебывая жирный отвар из чашки.
На деревянном блюде парило мягкое, разваренное для стариков мясо. Сидя полукругом возле огня, домочадцы пили, но не ели, ожидая его, Угрюма-дархана.
Как справедливо говорят тунгусы, ты хозяин своему слову до тех пор, пока не выговоришь его. Гарта сокрушался, что солгал однорукому родственнику, будто зять обещал подновить юрту Куржуму. Не прошло и месяца, к ним приехал вестовой. Князец звал к себе дархана.
Работы у него Угрюм не боялся. Не хотелось, конечно, отрываться от дома, но Куржум без награды не оставлял, даже когда сердился. Как ни был он зол на казаков, но, вернувшись в улус, одарил и за халат, и за шапку, и за поездку в зимовье на Тутуру.
Понимая здешние нравы, Угрюм на глаза князцу не лез. Если его о чем-то спрашивали, отвечал осторожно, зНал: что простится самому захудалому балаганцу, то не простится ему, претерпевшему за братов и за Куржума с Бо-ярканом столько, сколько не терпел ни один из их родственников.
Куржум встретил Угрюма приветливо. Но большие черные глаза его блестели насмешливо и зло. В теплой белой юрте у очага, свесив тяжелую голову, сидел тучный Бояркан. Он был печален и задумчив. На приветствие толмача едва кивнул.