Шрифт:
— Извини нас, — сказал Кротов Епифанову. — Нервы подводят человека. А ты молодец, я тебе благодарен.
— Все будет в порядке, — спокойным голосом ответил Епифанов. — Никаких обид, я понимаю: друга потеряли…
— Ты ни хрена не понимаешь, — сказал Лузгин. — И никогда не поймешь.
— Вова, заткнись! — Кротову стала надоедать эта мелодрама. — Утри сопли и собирайся.
— Сейчас заткнусь, — пообещал Лузгин и опрокинул в себя чей-то недопитый стакан, вытер губы тыльной стороной ладони. — Все, заткнулся, как видишь… Берите меня, я сдаюсь, господа бандиты!
Глава седьмая
Во вторник утром Лузгин прибыл на студию к десяти, опустошенный и злой на себя за вчерашнее. На десять был назначен просмотр смонтированной вчера Угрюмовым передачи про губернатора, и только это заставило Лузгина вылезти из постели. Он давно забыл, что значит приходить на работу в девять и сидеть там до шести, как это было раньше, при тогдашнем председателе телерадиокомитета Костоусове. Лузгин теперь считался элитой и мог позволить себе многое, если не всё, к тому же ставший лет десять назад студийным начальником Омельчук и не требовал от телевизионщиков обязательной «отсидки» от звонка до звонка.
Творческое объединение «Взрослые дети» занимало два хорошо оборудованных кабинета на втором этаже редакционного корпуса, соединенного с техническим зданием стеклянным переходом. Один кабинет оккупировали они с Угрюмовым, в другом теснились обслуга, помрежи и ассистентки. Дальше по коридору располагались помещения редакции информации, и Лузгин корешился с тамошними «зубрами» Швецовым и Зайцевым. У последнего был свой дом в пригороде, и Лузгин изредка пропадал там на день-два, к явному неудовольствию жен — своей и зайцевской.
Было без двух минут десять, когда Лузгин, кое-как причесавшись у зеркала и хлебнув несвежей воды из графина, прошел полутемным коридором в кабинет президента телерадиокомпании Омельчука, где обычно «отсматривались» передачи особой важности.
За совещательным столом, развернувшись лицами к большому телемонитору, врезанному в мебельную «стенку», уже сидели участники просмотровой комиссии: режиссер Угрюмов, студийное начальство и пресс-секретарь губернатора Переплеткин, бывший редактор «Тюменского комсомольца» и собкор столичных «Известий». В отличие от многих других «великих», Переплеткин относился к Лузгину без снисходительности, считал настоящим профессионалом, ценил лузгинскую эфирную раскованность, хотя и подчеркивал постоянно, что сам он, Переплеткин, в телевидении ни черта не понимает и судит обо всем с позиции рядового зрителя, что, собственно, и нравилось Лузгину: передачи свои он делал для зрителей, а не для членов худсовета.
— Ну, непременно, непременно, Алексей Бонифатьевич! Ждем вас всегда с удовольствием, — произнес в телефон Омельчук и, положив трубку, выбрался из-за рабочего стола.
— Начнем созерцать, э-э-э, очередную нетленку? — спросил он, располагаясь ближе к монитору. — Как вы сами, Владимир Васильевич, оцениваете содеянное? Скромный, э-э, шедевр? Эпохальное откровение? Ответьте нам, э-э-э, без мазохизма…
Лузгин за последние годы вроде бы и привык к постоянным омельчуковским подковыркам, но так и не научился улавливать в его речи более-менее четкую грань между товарищеским ерничаньем и начальственно-барской издевкой.
— Маразм, естественно, крепчал, — сказал Лузгин.
На мониторе замелькал рекорд, дернулась и встала ровно начальная заставка передачи.
Обычно на таких просмотрах Лузгин отсутствовал, курил эти полтора часа в соседних редакциях или пил кофе с Зайцевым. При всей своей внешней разухабистости и пофигизму он был легко раним чужим словом и мнением, а еще больше собственной склонностью к самокопанию, переходящему в самозакапывание. Во времена «живого» эфира было проще: передача заканчивалась и улетала радиоволнами в далекий космос, и не было никакой возможности самому посмотреть ее со стороны, ужаснуться или порадоваться. Теперь же на видеопросмотрах каждый собственный жест на экране казался Лузгину фальшивым, каждое слово — натянутым. Поэтому, отмонтировав с Вадькой Угрюмовым пленку и выбросив лишнее, он не смотрел потом готовую передачу — ни на худсовете, ни тем более дома. А сегодня пришлось смотреть, потому что Валентин монтировал в одиночку.
Полтора часа без курева были мукой, и передача показалась Лузгину несуразно затянутой. Когда мелькнул и пропал последний титр, в кабинете воцарилась настороженная тишина. Члены худсовета переглядывались, листали свои записи, делали умно-заинтересованные лица: все ждали, в какой тональности начнет Омельчук.
— Я считаю, н-нормально, — слегка заикаясь, высказал своё мнение режиссер Юра Михайлов, когда-то на первых лузгинских передачах работавший «звуковиком».
Сидящие за столом принялись пожимать плечами, подымать брови, поигрывать пальцами.
— М-монтаж х-хороший, — добавил Михайлов.
Протиравший очки пресс-секретарь губернатора Михайловский тезка Переплеткин сказал, прижмуриваясь:
— Я думаю, надо отметить смелость ведущего, пригласившего губернатора на передачу, и смелость Леонида Юлиановича, согласившегося принять это предложение.
— Это безусловно, — поддержала его сидевшая напротив женщина — главный режиссер студии.
— Д-да нормально все! — еще раз встрял Михайлов.
— Зачем же так однозначно? — спросила красавица, бывшая дикторша, а теперь телекомментатор. — Передача не без изъянов. Как, впрочем, и любая передача. Но в целом впечатление приятное.