Шрифт:
А Степан удобнейшим образом устроился в кресле, выпрямился, заложил ногу на ногу, извлёк из бокового кармана свежайшего синего мундирного фрака изящно сплетённую папиросницу, ловким движеньем коротковатых ухоженных пальцев выловил коричневую тонкую небольшую сигарку, однако не закурил, неизменно памятуя о том, что он не любил, когда в его кабинете чадят табаком, и принялся вертеть её между пальцами, как делал обыкновенно, когда страсть как хотел покурить, однако полагал, что такого рода забава почему-либо неприлична, и своей лёгкой, словно невольной игрой безмолвно испрашивал хозяйского соизволенья.
Ему мешала эта игра, мешали эти холёные пальцы, любовно и ласково разминавшие дорогой хороший табак. Николай Васильевич глядел на эти пальцы почти ненавистно и умышленно не давал позволения закурить, точно и не было ничего, а так, его гость сам себя развлекал.
Неизъяснимая вера его, что дорога отыщется, что время придёт, что развяжется, размотается, выпустит свет на свободу и богатырём обернётся всякий человек на земле, — эта вера не ослабела от опытов жизни, хотя становилась всё угрюмей, всё тяжелей.
Он размышлял:
«Человек, одарённый способностью слышать разнообразные силы и способности человека, как сокровенные, так и открытые, узнает вполне человека, если весь возгорится любовью к нему и человек сделается наукой и единственным занятием для него, а душа человека единственным его помышленьем. Если хотя часть такой любви поселится в жаждущей познанья душе, тогда всё простишь человеку, не оскорбишься никаким приёмом его, даже, напротив, всего ожидаешь от него с любопытством, чтобы увидеть, в каком состоянии душа его и как помочь освободиться ему от того, что мешает достоинствам, свойствам его оказаться в истинном свете. Даже я, получивший, быть может, одну только песчинку этой любви, уже не могу теперь поссориться ни с одним человеком, как бы он со мной несправедливо ни поступил. Его несправедливый поступок только даёт мне над ним новую власть: я терпелив, я дождусь времени своего и потом выставлю перед ним так несправедливость поступка его, что сам он увидит эту несправедливость, ибо половина несправедливостей совершается от неведенья. И сделается ему неловко и совестно, и, свою вину желая загладить передо мной, он уже тогда сделает всё, что ни прикажу ему, как послушный раб для своего господина...»
Он вдруг резко и грубо оборвал себя. Что за вздор! Какие могут быть приказанья? Кто раб и кто господин? Неужели ко всем прочим порокам ещё и порок самомненья угнездился в душе? Верно, слишком крохотна в ней песчинка любви, если явилась подобная скверная мысль. Да и без этой мысли, верно, песчинка слишком мала: что из того, что он не ссорился с теми, кто поступал с ним несправедливо и гадко, если не мог позабыть эти несправедливости, эти гадости и не в силах был от всего сердца простить. Как необходимо самым решительным образом очистить себя от всей этой дряни, чтобы «Мёртвые души» двинулись быстрее!
Степан подождал, приподняв вопросительно правую бровь, и спокойно заговорил, с удовольствием расставляя слова по местам:
— Хороший знак: запираетесь — значит работаете. Вижу ваши тетради: стало быть, второй том опять в переделке. Это и кстати весьма, за тем и пришёл.
Николай Васильевич прикусил одутловатые губы, лицо внезапно налилось зловещим и тёмным, так просилась наружу дикая сила, сидевшая в нём, которая ринулась всё сокрушать, отплатить наконец за обиды, отомстить за грубость вторжения, сбивавшего с толку, и даже за нескладность того, что каким-то образом позабыл уберечь обречённую рукопись от постороннего глаза. О судьбе своей рукописи он больше ни с кем не хотел говорить. Пусть они все считались друзьями, а он не хотел.
Однако он удержал в себе эту ненасытную страшную силу. Глаза уставились в сторону, почти отворотившись от незваного гостя, как обыкновенно случалось, когда он не хотел говорить. Неловко разлепились сильно прикушенные, занывшие губы:
— Так как-то... Не того один показался абзац, так повзглянул кое-как... и стало видать: бездна труда впереди.
И загородил тетради всем телом, обхватив спинку кресла рукой, полуприсев на ручку, припоминая с досадой, из какой надобности вытащил рукопись и по какой глупости вновь не запер её.
После Рима увлечение Шевыревым прошло, а когда воротился домой, дружба тянулась, да клеиться перестала, что-то поворачивалось в этой дружбе всё не так да не так. Впрочем, в Степане он по-прежнему видел отличного человека, только обыкновенно случалось одно непременное обстоятельство, то с одной, то с другой стороны, что Степан не догадывался толково распорядиться собой, отчего отличнейший человек, не то подзапущенный слишком без вседневной душевной заботы о нём, не то проживающий в Степане без надобности, не то даже мешавший жить-поживать именно так, как Степану нравилось жить, — только отличнейший человек оборачивался иногда подлецом, так что Степаново искреннее добро вдруг отзывало охлаждающей горечью, сухой педантизм прямого ума обезображивал, обесценивал или даже совсем убивал на корню как будто непроизвольно, случайно и впопыхах рождённые истины, справедливая, однако чёрствая требовательность декана многим профессорам представлялась докучной придирчивостью мелкого человека, устремлённого выслужить чин поважней, страстная жажда истребить поскорей всех идейных врагов рождала упорные слухи о доносительстве, милосердие во время экзаменов неблагодарные студенты именовали продуманным лицемерием, а помощь нуждавшимся беднякам трактовалась как замаскированное желанье снискать популярность, беспощадное трудолюбие, которым по праву гордился Степан, представлялось каким-то тоскливым юродством, научные достиженья, которых могло бы понабраться не так уж и мало для одного человека, образованными людьми принимались как самое дикое заблужденье, и даже самая верная дружба Степана порой давила как бремя, а ведь был же до щепетильности честен, образован разносторонне, даже блестяще, вдумчив серьёзно, терпелив, незлобив и в самом деле отзывчив. Вот оно: точно таилась в счастливо одарённой душе неоглядная, богатырская сила, а жил человек словно старенький гном под трухлявым пеньком.
Умея понять человека, Николай Васильевич определял его лучшие свойства и нагружал именно теми обузами, к каким у того лежала душа, а Степану в особенности далась распорядительность и завидная точность банкира. Он без колебаний доверил Степану свои деньги и все хлопоты по изданию своих сочинений, и Степан так хорошо издавал и так выгодно их продавал, так изворотливо расплачивался с его застарелыми долгами, в то же время не оставляя в неведении его самого о судьбе и следовании самой последней копейки, что и самый аккуратный немецкий меняла мог бы вдосталь подивиться ему. Ещё и побольше того: Степану первому прочитывал он «Мёртвые души»: вторую их часть, которая теперь мозолила спину, так глупо позабытая на голой равнине стола.