Шрифт:
Нечего на зеркало пенять, коли рожа крива!
Он кривился и тряс головой. Что-то взлохмаченное моталось по мутной округлости самовара. Он с болезненным удовольствием уставился на изломанное своё отраженье, с мстительным чувством размышляя о нём.
Что за рожа, Боже ты мой! Ну, совершенно Андрей Иванович, этот Тремалаханского уезда беспримерный байбак, сукин сын!
И скособочился, чтобы выставиться ещё отвратительней, чего и достиг: пятно на мглистой округлости давненько не чищенной меди, безобразно задёргавшись, расплылось в ширину.
Хорошо... уже почти хорошо... однако же можно и лучше...
В каком самозабвении скорчил он самую мерзкую харю и вывалил, себе на горчайший позор, свой длинный острый язык, издевательски изворачивая гибкий, до ехидства насмешливый, гаденький кончик.
Вот это так-так, это было как раз!
Безвольный подбородок, бесформенный рот, бесцветное личико мозглявого испитого кретина, пустые глазёнки какого-нибудь иссечённого бессердечным отцом идиота, и эта груда волос, будто у лешего, торчавшая дыбом.
Он увлёкся, начиная принимать представленье всерьёз, и всё злоязычней становились колючие мысли, какими он себя казнил. Уже становилось безоговорочно, абсолютно понятным, отчего никогда, то есть почти никогда, не трудился он по влечению сердца, вечно заставлял себя, понуждал к перу, насилуя свою раскисельную волю.
Так всё и было, конечно. Оттого-то иные годам к сорока обзаводятся собранием сочинений чуть не в сорок томов, а он кое-как вытащил из себя четыре жалких томика и уже десять лет делал вид, что созидает, творит величайшую поэму свою, а в действительности отлынивал от неё все десять лет, пользуясь самым малым, малейшим предлогом, отлынивал и без предлога, ноги иззябли, насморк, желудок шалит — что за нелепый предлог!
Этакой шельме следует быть посмирнее!
Отложив тетрадь, он самым, тихим, кротким, самым непритязательным голосом попросил переменить самовар, чуть не отвесив низкий поклон, так что широкотелый служитель трактира смерил его съеженную фигуру презрительным взглядом, нехотя принял за чёрные ручки остывший уже самовар и неспешно, словно нарочито замедленно вытащил вон.
Так же тихо и кротко, в ожидании чая, обошёл он кругом грязноватую залу, разглядывая низкий, в мелких трещинках потолок и серые стены в водянистых потёках, в брызгах вина.
Отвращение так и толкнуло его. Ему захотелось воздуха, света. Всё ещё сохраняя крайнее смирение наипоследнего грешника, подступил он к окну, за которым ковыляла неспешно, с ленцой обыкновенная русская жизнь.
В этой жизни пристрастно, настойчиво, пристально отыскивал он уже много лет, с той самой минуты, когда приступил ко второму тому поэмы, что-то живое, одушевлённое, свежее, хотя бы один-единственный слабый намёк, который бы надоумил его, позволил наконец разглядеть, угадать, уловить обострённым чутьём, что она всё же вертится, переменяется, пусть нехотя, туго, с трудом, однако повёртывается куда-то, уж если не прямо вперёд, как мечталось ему, так хоть в сторону, лишь бы не стыла прогнившей колодой на одном и том же истоптанном, болотистом месте!
Ему слабейшей чёрточки бывало довольно, чтобы в живых подробностях воскрешать картины настоящей, прошедшей или будущей жизни, ему случайной встречи в пути доставало подчас, чтобы выступил быт и нравы сословия, он по нечаянно заслышанной фразе умел отгадать настроение, образ мыслей, а подчас и отношения между теми, кто говорил.
Ему бы хоть слабую тень от намёка!
И он с неистовой жадностью впивался во всё, что ни попадало в жизни навстречу, всякую чёрточку, шапочное знакомство, бурчливое восклицанье, несколько мелкой дробью просыпанных слов, и с замиранием сердца, тревожно, взволнованно ждал: вот наконец, наконец перед взором его обрисуется то, что до сей поры виднелось ему лишь в одной пылкой фантазии сочинителя, в воображении желавшего послужить благу отечества, в мыслях сознавшего своё собственное ничтожество, в мечтаньях того, кому нестерпимо смердело это ничтожество и кто усиливался сделаться лучше; хотя бы самая слабая тень, всего только тень от промчавшейся тени, и не было бы границ его счастью, и с самой стремительной скоростью полетел бы, окончил бы весь второй том, и о третьем можно было бы мечтать без боязни, и в бешенстве споро и с живостью подвигавшегося труда уже не мнилось бы снова и снова ему, что погряз в бесконечных, в неистребимых грехах.
Это он знал, в этой истине твёрже стали был убеждён, и в кратчайшие миги страстного ожидания или мелькнувшей удачи всё воспрянувшее существо его наполнялось безоговорочной верой, что нет на нём, что и быть на нём не могло никакой, ни малейшей вины, что это какие-то чуждые, посторонние силы несметными глыбищами громоздятся на трудном, каменистом пути, который избрал, и вдребезги разбивают его вдохновенье.
С такой-то жадностью выглянул он из окна и в то же мгновение преобразился: птичий нос вдруг сделался любопытным, осмысленным, ищущим, будто сгоравшим от нетерпения повынюхать кое-что, лоб изгладился от глубоко залегавших морщин, из-под коротких ресниц стремительно сверкнули глаза.
Но уже через миг он вновь поник, помрачнел, решительно не увидев ничего из того, чего бы не видел тысячи раз: посреди площади торчал безмозглой дубиной вечный блюститель порядка, которого нигде тем не менее не видать, поодаль пробирался украдкой измазанный краской русский мужик, фризовая шинель уже вкривь и вкось валила из окрестного кабака, по разбитым камням мостовой нещадно скакали и скрежетали колеса, в давней луже, оставленной давно позабытым дождём, возились грязнейшие до самых макушек мальчишки, отовсюду лезли в глаза неопрятные стены домов, которые окрашиваются обыкновенно у нас лишь к проезду через город самого государя, а часто ли через города проезжает сам государь.