Шрифт:
— Да нет, помилуйте, что же могло приключиться со мной?
Подавшись к нему, добрейший Бодянский, знакомый с причудами его обращенья, всё тревожней, всё внимательней вглядывался в лицо:
— Нет, в самом деле, решительно ничего?
Он слишком тщательно обдумал этот визит и по этой причине заранее не припас подходивший к случаю неопределённый ответ, откровенность же была неуместной, запретной, и он было вздумал сослаться на поломку неудачно приобретённой коляски и перевести на мошенничества наших продавщиков, да успел испугаться, представив в один миг десятки вопросов по этому поводу, на которые ещё затруднительней стало бы отвечать. Иных же дипломатических штук не находилось в растревоженной голове, и он произнёс неожиданно для себя:
— Мне как-то грустно сделалось в Калуге.
Вздохнув с облегчением, благодушно откидываясь назад, добрейший Бодянский серьёзно заметил ему:
— Такое со всяким случается, и частенько, по правде сказать, даже со мной, однако же нынче вы так и смотрите молодцом.
Он исподтишка оглядывал давнего друга проницательным взглядом, и почудилось как-то, что давний друг всего лишь напускает доверчивость самую полную, а в действительности нисколько не верит ему: глядит как будто совершенно спокойно, да что-то слишком уж пристально — это к чему?
Он согласился, втайне размышляя над этим:
— Да, нынче вся муть решительно с меня соскочила.
Добрейший Бодянский с полным удовлетворением воскликнул:
— Вот и прекрасно!
Тут он решился легонько поворотить разговор, ему неприятный, искусно напустив вид чрезвычайного интереса:
— А вы и порассказали бы мне, что тут новенького стряслось без меня.
Добрейший Бодянский уселся поплотней и начал, точно к лекции с кафедры приступал:
— Вам ведь надобно, дело известное, об чём толкует Москва. Таким образом, новенького не слышалось ничего. Впрочем, какой-то Писемский [42] явился из Костромы, привёз с собою комедию. Погодин на всех углах говорит, что комического таланта большого, да об этом деле порасспросите его самого, он читал, а нам читать не давал. Впрочем, сбирался куда-то в отъезд.
42
Писемский Алексей Феофилактович (1821 — 1881) — писатель, критик, лучшие произведения — роман «Тысяча душ» (1858) и драма «Горькая судьбина» (1859).
Он слушал совсем без внимания, глубоко переживая свой внезапный ответ, будто сделалось грустно в Калуге, который представлялся недопустимым и глупым, так что уже непременно покатятся нелепые слухи, сплетни позаведутся, как снежный ком, того гляди, придавят его ненароком, и надо было бы спешно рассеять возможную в этом направлении мысль, что с ним всё-таки нечто необычайное, странное приключилось в пути, пока эта мысль сама собой не засела в обстоятельной профессорской голове, да спешно придумывать он не был горазд, ещё больше робея, замыкаясь и оттого нередко говоря невпопад.
Наконец, порядком измучив себя, придумав лучше бросить Москве свежую мысль о поэме, чтобы поотвести от личности автора отовсюду направленные, испытующие глаза, точно он намеревался что-то украсть, он выждал момент и поднялся:
— Благодарю от души, слушал бы вас целый день, да уж пора. Дорога порядком расшевелила меня, тотчас набросился на «Мёртвые души». Извините покорно, а уж не терпится мне.
Легко поднявшись, ковыляя следом за ним, добрейший Бодянский широко улыбался:
— Ужасно рад за вас, чрезвычайно! Желаю удачи!
Он вышел с облегчённой душой, однако припомнил, уже отходя от крыльца, что спервоначалу соврал, что имеет намеренье сделать визиты, и потому к себе воротился растерянным и горя от стыда.
Он вновь оказался во власти тёмных предчувствий, так что даже подумал, что становится мнительным, поддавшись действию нелепых своих передряг, которые не стоят вниманья, а чрезмерная мнительность могла быть признаком настоящей болезни, которой, разумеется, не было у него, однако которую многие в нём находили.
Что ж, если он действительно болен, все они правы, а он один кругом выйдет не прав, и по этой причине не должен сердиться на них. Прощать, всем всё он должен прощать.
Впрочем, попристальней вглядевшись в себя, он обнаружил, что не сердился, а так, пожигало, как после ушиба, то есть что прощать он ещё только учится и что всё ещё надо учиться и впредь.
Он поспешно раскрыл том Шекспира и пробежал то, что попалось ему на глаза:
Придётся мне теперь Послов смиренно посылать к мальчишке, Заискивать, хитрить и унижаться — Мне, кто играл небрежно полумиром, Вязал и разрубал узлы борьбы!Тотчас в памяти встала вся история Марка Антония, и он понял смысл этих слов, но испуг не прошёл ему даром, и он вновь, вместо того чтобы приняться за труд, пораздумался о себе.
Застенчивым он был всегда, однако мнительность, пожалуй, прежде касалась недугов телесных и вовсе не касалась недугов души. Нет слов, ему приходилось быть усиленно осторожным после «Выбранных мест». Не желая слышать всё новых и новых прямых осуждений или смутных, тревожащих ещё больнее намёков, он мучительно тщился предвидеть последствия всех своих, даже наимельчайших, поступков, лишь бы не подавать каких-нибудь поводов к кривотолкам о нём. Многое и в самом деле удавалось предвидеть. Он хитрил и притворялся удачно. Многие толки понемногу начинали смолкать. А всё-таки решительно каждую мелочь предвидеть было нельзя. Он иногда попадал впросак, и его цепкий ум пускался исчислять десятки самых горьких последствий неумелого своего лицедейства. Разумеется, рассчитанные последствия обыкновенно сбывались не все, однако уже никогда не оставляли его в покое. Ему приходилось от этого тяжко, но это было бы всё ничего, в смысле сплетен и толков он был абсолютно здоров, сплетнями и самыми невероятными толками облеплялась вся его жизнь, отданная, вопреки сплетням и толкам, целиком одному, как не случалось отдавать ещё никому, оттого шла поневоле болезненно, лихорадочно, криво, так что и ему самому бывало трудно понять, отчего эта жизнь давным-давно не погубила его.