Шрифт:
А монашенке — что? Со смехом, но всё-таки руки разняла.
Нарушила наше ребяческое обручение Анна. Подросла она много раньше моего и, конечно, вышла замуж за кого-то в соседнее село. Написал я ей, уже шутки ради, письмо и попросил ту же монашку передать его изменнице. Та передала, а потом спросила замужнюю Анну: «Что пишет Серёжа?» А та ей: «Ох, матушка, он просит тебя взять пучок хвороста и бить меня изо всех сил». Посмеялись они и забыли. Так и кончился мой мальчишеский роман. Больше я её не встречал. Я теперь даже не помню, как выглядела эта изменившая мне невеста...
Нет, не отроческое и не давнее юношеское увлечения Сергея беспокоили Анну Романовну Изряднову. Да и теперешние соперницы не тревожили её. Заботило её состояние задумчивости, охватывавшее Сергея, когда он вдруг уходил в себя, смотрел куда-то в одну точку, наверняка ничего не видя перед собой. Она чутьём определяла, что в эти минуты он отчуждён, далёк от неё, может быть, в мыслях даже с кем-то, но только не с ней. Нарушая свойственную ей тактичность, она, зажмурив глаза, спрашивала:
— Серёжа, где ты? О чём ты сейчас думаешь?
Чаще всего он в таких случаях растерянно улыбался и говорил, что это бесформенное раздумье и его трудно выразить словами, как, например, трудно и даже невозможно подробно и точно рассказать о сновидении.
В последнее время Сергей чаще всего задумывался о своей работе в корректорской. Он пришёлся там ко двору, корректоры охотно приняли его в трудовую семью, даже полюбили, работа их с Анной шла под одной крышей, ходили они в типографию и возвращались оттуда вместе. Но Анна не только чувствовала, но и точно знала, что он чем дальше, тем больше тяготится этой работой. Да он и не скрывал этого.
— Пойми, — внушал он Анне, — лучшего места для службы мне во всей Москве не сыскать. С работой как будто справляюсь. Отношение ко мне и самого Сытина, и окружающих распрекрасное. Даже моральное удовлетворение труд этот даёт мне — ведь я помогаю рождению нужных России книг и шагаю в шеренгах книжного полководца Сытина. Всё это так, но, Анна, поставь меня завтра даже на место самого Сытина, я и тогда затоскую.
— Почему же?
— Я — поэт. Моё дело в жизни — стихи. Без поэзии я задохнусь. Помнишь строчки: «Не рыбацкий парус бедный — корабли мне снятся».
— Но ведь ты пишешь.
— Ах, Анна! Я лучшие часы каждых суток вынужден отдавать корректорской. Я прихожу домой выжатым, опустошённым. Во сне передо мною копошатся оттиснутые чужие строки и корректорские знаки — все эти чёрненькие блохи, жучки, червячки. Меня угнетает, что я добровольно променял стихи на корректорскую чечевичную похлёбку. Мне уже с ужасом мерещится день, когда я возьмусь за перо и не смогу написать и двух строк.
Анна молчала. Она постигала умом, что Сергей в чём-то главном для него прав. Но что она могла посоветовать? На одно её жалованье им вдвоём с Сергеем не прожить.
По дороге в типографию (они, как всегда, шли пешком) Есенин сказал Анне:
— Ты иди в корректорскую, а я зайду на минутку к Ивану Дмитриевичу.
— А зачем?
— Будет разговор по душам. Авось он ещё раз поймёт меня.
Анна невольно вздохнула. Она, в сущности, давно уже ждала этого и знала, о чём пойдёт разговор. Ну что же! Чему быть, того не миновать.
Сытин приходил в типографию раньше своих рабочих и служащих. Есенин и Анна увидели его во дворе. Сытин стоял и наблюдал, как ломовики разгружают рулоны бумаги с возов. Его коренастая, крепкая фигура, его доброе лицо с небольшой бородкой, его грубошёрстный тёмно-серый костюм делали его похожим не на хозяина крупнейшего в России книжного дела, а, скорее, на приказчика или кладовщика. Ломовики работали ловко, слаженно. Сытин молчал, думая о чём-то далёком от этого мощёного двора, от битюгов, от громоздких рулонов бумаги, только что отгруженных из товарных вагонов.
Есенин подошёл к нему и почтительно поздоровался.
Сытин рассеянно посмотрел на Есенина, не понимая, зачем он тут, что ему нужно.
— Я хотел бы поговорить с вами, Иван Дмитриевич.
— Поговорить? — переспросил Сытин, не отрываясь от своих раздумий. — Ну что же, пойдёмте в контору.
В кабинете на столе стоял, вероятно, уже остывший в стакане чай и на тарелке лежали два бублика. На стене над столом висела литография, изображавшая Льва Толстого с корявыми руками, засунутыми за пояс, — репродукция портрета репинской кисти.
Половину стола занимали новые, только что вышедшие из печати книги разных форматов и толщины. У Есенина сжалось, защемило сердце. При одной мысли, что он сейчас заговорит с Сытиным об увольнении, об уходе из корректорской, ему захотелось повернуться и уйти, даже убежать, но он пересилил себя и заговорил, правда не сразу, а издалека о цели прихода.
— Я всё хорошо понимаю, Иван Дмитриевич. И навсегда сохраню благодарность к вам за то, что дали мне работу в вашей типографии. Я ничуть не преувеличиваю. Это для меня большая честь.