Шрифт:
Кухарки ранним утром разнесли страшную новость о «всеобщей» по квартирам. Перепуганный москвич толпами стоял перед «приказом». Одни вообще ничего не понимали, другие читали только заглавие — хватались за головы и бежали как оглашённые. «Приказ» предлагал такого-то числа и дня всем! всем! всем! собраться на Театральной площади со знамёнами и лозунгами, требующими защиты левого искусства. Далее — шествие к Московскому Совету, речи и предъявления «пунктов».
Около полудня к нам на Никитскую в книжную лавку прибежали Шершеневич и Кусиков.
Глаза у них были вытаращены и лица белы. Кусиков, медленно ворочая одеревеневшим языком, спросил:
— Вы… ещё… т-торгуете?…
Есенин забеспокоился:
— А вы?…
— Нас… уже!..
— Что уже?…
— Запечатали… за мобилизацию… и…
Кусиков холодными пальцами вынул из кармана и протянул нам узенькую повестку.
Есенин прочёл грозный штамп.
— Толя, пойдём… погуляем…
И потянулся к шляпе.
В этот момент перед зеркальным стеклом магазина остановился чёрный крытый автомобиль. Из него выскочило два человека в кожаных куртках.
Есенин отложил шляпу. Спасительное «погулять» слишком поздно пришло ему в голову. Люди в чёрной коже вошли в магазин. А через несколько минут Есенин, Шершеневич, Кусиков и я были в МЧК.
Следователь, силясь проглотить смешок, вёл допрос.
Есенин говорил:
— Отец родной, я же с большевиками… я же с Октябрьской революцией… читал моё:
Мать моя родина, Я большевик.— А он (и тыкал в меня пальцем) про вас писал… красный террор воспел:
В этой черепов груде Наша красная месть…Шершеневич мягко касался есенинского плеча:
— Подожди, Серёжа, подожди… товарищ следователь, к сожалению, в последние месяцы от русской литературы пошёл запашок буниновщины и мережковщины…
— Отец родной, это он верно говорит… завоняла… смердеть начала…
Из-под «вечного» золотого следовательского пера ползли суровые и сердитые буквы, а палец, которым чесал он свою макушку, ероша на ней белобрысенький пух, был непростительно для такого учреждения добродушен и несерьёзен.
— Подпишитесь здесь.
Мы молча поставили свои имена.
И через час — на радостях угощали Шершеневича и Кусикова у себя, на Богословском, молодым кахетинским.
Есенин напевал:
Всё, что было, Чем сердце ныло…А назавтра, согласно данному следователю обязательству, явились на Театральную площадь отменять мобилизацию.
Черноволосые девушки не хотели расходиться, требуя «стихов», курчавые юноши — «речей».
Мы таинственно разводили руками. Отряд в десять всадников конной милиции преисполнил нас гордостью.
Есенин шепнул мне на ухо:
— Мы вроде Марата… против него тоже, когда он про министра Неккера написал, двенадцать тысяч конницы выставили.
38
«Почём-Соль» уезжал в Крым. Дела наши сложились так, что одному необходимо было остаться в Москве. Тянем жребий. На мою долю выпадает поездка. Уславливаемся, что следующая отлучка за Есениным.
Возвращаюсь через месяц. Есенин читает первую главу Пугачёва.
Ох, как устал и как болит нога, Ржёт дорога в жуткое пространство…С первых строк чувствую в слове кровь и мясо. Вдавив в землю ступни и пятки — крепко стоит стих.
Я привёз первое действие «Заговора дураков».
Отправляемся распить бутылочку за возвращение и за начало драматических поэм. С нами «Почём-Соль».
На Никитском бульваре в красном каменном доме на седьмом этаже у Зои Петровны Шатовой найдёшь не только что николаевскую «белую головку», «перцовки» и «зубровки» Петра Смирнова, но и старое бургундское, и чёрный английский ром.
Легко взбегаем нескончаемую лестницу. Звоним условленные три звонка.
Отворяется дверь. Смотрю, Есенин пятится.
— Пожалуйста!.. пожалуйста!.. входите… входите… и вы… и вы… А теперь попрошу вас документы!.. — очень вежливо говорит человек при нагане.
Везёт нам последнее время на эти проклятые встречи.
В коридоре сидят с винтовками красноармейцы. Агенты производят обыск.
— Я поэт Есенин!
— Я поэт Мариенгоф!
— Очень приятно.
— Разрешите уйти…