Шрифт:
— Сегодня Есенин опять сказал Изадоре:
Адьо! Адьо! Давай моё бельё.Часа через два после появления Есенина с Пречистенки прибывал швейцар с письмом. Есенин писал лаконический и непреклонный ответ. Ещё через час нажимал пуговку нашего звонка секретарь Дункан — Илья Ильич Шнейдер.
Наконец, к вечеру, являлась сама Изадора.
У неё по-детски припухали губы, и на голубых фаянсовых блюдцах сверкали солёные капельки.
Она опускалась на пол около стула, на котором сидел Есенин, обнимала его ногу и рассыпала по его коленям красную медь своих волос:
— Anguel.
Есенин грубо отталкивал её сапогом.
— Пойди ты к… — и хлестал заборной бранью.
Тогда Изадора ещё нежнее и ещё нежнее произносила:
— Serguei Alexandrovich, lublu tibia.
Кончалось всегда одним и тем же.
Эмилия снова собирала свёрточек с движимым имуществом.
53
Летом я встречался с Никритиной раз в сутки. После её возвращения из Киева — два раза. Потом — три. И всё-таки казалось, что мало.
Тогда она «на совсем» осталась в маленькой богословской комнатке.
Случилось всё очень просто: как-то я удержал её вечером и упросил не уходить на следующее утро.
Я сказал:
— Всё равно вам придётся через час торопиться ко мне на свидание… Нет никакого расчёта.
Никритина согласилась.
А через два дня она перенесла на Богословский крохотный тюлевый лифчичек с розовенькими ленточками. Больше вещей не было.
54
Весна. В раскрытое окно лезет солнце и какая-то незатейливая, подглуповатенькая радость.
Я затягиваю ремень на непомерно разбухшем чемодане. Сколько ни пыхчу, как ни упираюсь коленом в его жёлтый фибровый живот — толку мало. Усаживаю Никритину на чемодан.
— Постарайся набраться весу.
Она, лёгонькая, как пёрышко, наедается воздухом и смехом.
— Рразз!
Раздувшиеся щёки лопаются, ремень вырывается у меня из рук, и разъярённая крышка подбрасывает «вес» кверху.
Входят Есенин и Дункан.
Есенин в шёлковом белом кашне, в светлых перчатках и с букетиком весенних цветов. Он держит под руку Изадору важно и церемонно.
Изадора в клетчатом английском костюме, в маленькой шляпочке, улыбающаяся и помолодевшая.
Есенин передаёт букетик Никритиной.
Наш поезд на Кавказ отходит через час. Есенинский аэроплан отлетает в Кёнигсберг через три дня.
— А я тебе, дура-ягодка, стихотворение написал.
— И я тебе, Вяточка.
Есенин читает, вкладывая в тёплые и грустные слова тёплый и грустный голос:
Прощание с Мариенгофом
Моё «Прощание с Есениным» заканчивалось следующими строками:
А вдруг — При возвращении В руке рука захолодеет И оборвётся встречный поцелуй.55
А вот что писал Есенин из далёких краёв:
«Остенде. Июль, 9, 1922.
Милый мой Толик. Я думал, что ты где-нибудь обретаешься в краях злополучных лихорадок и дынь нашего чудеснейшего путешествия 1920 года, и вдруг из письма Ильи Ильича узнал, что ты в Москве. Милой мой, самый близкий, родной и хороший. Так хочется мне отсюда, из этой кошмарной Европы, обратно в Россию, к прежнему молодому нашему хулиганству и всему нашему задору. Здесь такая тоска, такая бездарнейшая северянинщина жизни.
Сейчас сижу в Остенде. Паршивейшее Бель-Голландское море и свиные тупые морды европейцев. От изобилия вин в сих краях я бросил пить и тяну только сельтер.
Там, из Москвы, нам казалось, что Европа — это самый обширнейший район распространения наших идей и поэзии, а отсюда я вижу: боже мой, до чего прекрасна и богата Россия в этом смысле. Кажется, нет такой страны ещё и быть не может.
Со стороны внешних впечатлений после нашей разлуки здесь всё прибрано и выглажено под утюг. На первых порах твоему взору это понравилось бы, а потом, думаю, и ты стал бы хлопать себя по колену и скулить, как собака. Сплошное кладбище. Все эти люди, которые снуют быстрее ящериц, не люди — а могильные черви, дома их — гроба, а материк — склеп. Кто здесь жил — тот давно умер, и помним его только мы. Ибо черви помнить не могут.