Шрифт:
Есенин фыркнул.
— Что такое? — Чиновник вздрогнул, брови изумлённо поднялись.
— Смешные у вас усы, Пётр Степанович. Такими крючками, и не развиваются. Как вы этого достигли?
Евгений Михайлович, подойдя к ученику, проговорил с недовольством:
— Ведите себя прилично. При чём здесь усы? Вас спрашивают, а вы извольте отвечать.
— Извините, — промолвил Есенин, сел, скромный, зажал ладони коленями.
Чиновник понял, что сердиться на этого наивного юнца по меньшей мере глупо; он объяснил прилежно, как учитель:
— Чтобы не развивались мои усы, я их на ночь смачиваю особой жидкостью и завязываю марлей. Это очень просто... И часто вы виделись с Воскресенским?
— Почти что каждый день.
— На чём же была основана ваша столь пылкая дружба? — Чиновник записывал. — Вы ведь не ровесники...
— Он познакомил меня...
— С поэтом Белокрыловым, которому вы показали свои стихи? — подсказал полицейский. — Ещё с кем он вас познакомил?
— С Москвой. — Есенин стал серьёзным и думал о том, чтобы не проговориться. — Мы ходили в Третьяковскую галерею, в Кремль, к букинистам.
Чиновник оживился:
— Какие книги вас интересовали?
— В основном поэзия. Я купил Кольцова, Лермонтова, «Слово о полку Игореве»...
— А какие книги покупал Воскресенский?
— Никаких. У него нет денег. Он просто рылся в книгах, перелистывал, читал отдельные страницы, советовал, что мне купить.
Евгений Михайлович кашлянул, как бы требуя внимания.
— Господин Есенин пишет стихи, он готовит себя к поэтической карьере.
— Знаю, — сухо сказал полицейский чиновник. — Сомнительная карьера. И малонадёжная. Со стихами я познакомился.
— Как! — Есенин привскочил. — Они заперты в моём сундуке.
— Я попросил Викентия Эмильевича Волхимера извлечь их оттуда, то есть из сундука.
— И он это сделал? Шарить по чужим сундукам!..
— Не его ругайте — меня. Служба моя такая — рыться в чужом белье. Но что поделаешь? Служба... — Глаза чиновника были злые, с расширенными, колючими зрачками — глаза ищейки. — О себе господин Воскресенский рассказывал что-нибудь, ну, о своём прошлом?
— Меня не интересовало его прошлое, — сказал Есенин резко. — Я знал, что он служит в типографии Сытина и является репетитором детей поэта Белокрылова. Часто заходит в мясную лавку, где работает мой отец. Там я с ним и встретился. Вот и всё.
— А о Баумане он вам не рассказывал? — спросил осторожно полицейский чиновник. — О баррикадах на Красной Пресне?
Вмешался Хитров:
— Пётр Степанович, я прошу не заострять внимания воспитанников школы на таких вопросах...
— Да, ни к чему это, — согласился чиновник, собирая листки; он встал, обратился к Есенину: — Я вам советую, господин Есенин: занимайтесь своими стихами, они у вас неплохо выходят — природа, берёзки, солнышко, воробушки... И — подальше от таких субъектов, как Воскресенский. Он бунтовщик, большевик...
Позже, возвращаясь в интернат, Есенин с какой-то радостной тревогой подумал о том, что он отныне причастен к чему-то неизведанному, великому и опасному, но к чему именно, он в точности не знал.
13
Берёзы перед окнами унизаны были робкими и клейкими, ярчайшей чистоты листочками. Они только что выметнулись и, расправляясь, чуть шуршали. В комнате, на полу, улеглось солнце — светлая страница весны, заноси на неё любым почерком свою радость, ликуй, что кончилась длительная школьная страда...
Есенин смотрел на этот золотой лист и с удивлением думал о том, что всё, в сущности, проходит: одно медленнее, другое быстрее. Вот совсем недавно казалось, что не будет конца этому невесёлому учению, этой жизни, беспросветной, как осенние затяжные дожди... Но отец оказался прав: и оно, его время, не протекло зря, бесследно. Чему-то ведь он научился здесь, что-то взял, хорошее, нужное, полезное, вырос, укрепился в главном, что лишь предчувствовал, — в том, что он поэт, и с этого пути его теперь не столкнёт никакая сила, его оборвёт только смерть...
Ах, Спас-Клепики, Царскосельский лицей!..
Учащиеся усердно готовились к выпускным экзаменам. Сидели за партами группами и в одиночку, зубрили, проверяли себя. Изредка в класс заглядывал дежурный учитель, окидывал строгим взглядом склонённые над учебниками головы, отмечал тишину — она подчёркивала старательность и прилежание питомцев — и быстро скрывался.
Есенин пристроился в уголке, подальше от однокурсников, у окошка. Он писал стихи. Мысли опаляли мгновенными вспышками — вспыхивали и тут же гасли; возникали перед взором картины, повитые сиреневыми туманами; являлись и вставали во весь рост люди, знакомые по обличью и неизвестные, никогда не виденные им, и уходили. Всё это надо было уложить на крошечный квадратик бумаги с предельной выразительностью и точностью. Это сразу не удавалось, и от нетерпения, от досады он по-детски грыз карандаш... Здесь, в Спас-Клепиках, он написал более двадцати стихотворений, и вот ещё одно — первая строчка родилась наудачу легко: «Матушка в Купальницу по лесу ходила, босая, с подтыками, по росе бродила...» Ощутил знакомый трепет — холодок росистой травы коснулся босых ног, омыла лицо лесная свежесть. Он улыбнулся — нашёл образ, неповторимый в своей прелести... А дальше — ни строчки! Нет, не то... Впрочем, строчки-то есть, вот они, но они уже перечёркнуты — холодные, неживые, необязательные. А нужны незаменимые, единственные. Где же ты, заветное слово? Каким способом тебя выманить? Трудом, вдохновением? Интересно, Тиранов испытывал ли хоть минуту вдохновения или знал только труд?