Шрифт:
— Стой. Иди сюда.
Лохматый беспрекословно повиновался.
— Отдай пальто. Позарился. Сколько раз говорить: надо видеть, у кого брать можно, у кого нельзя.
Рядом с телегой, на свежем сене, брошенном на булыжины, расположились люди, живописно одетые в дырявые рубахи и штаны, заляпанные заплатами, на ногах — рваные опорки. Босяки!
«Вот они какие, — подумал Есенин и невольно улыбнулся. — Совсем нестрашные, ни на кого не похожие. Даже интересные...»
Среди них выделялся рослый костистый человек с небольшой бородкой и усами на красивом энергичном лице, густые всклокоченные волосы до самых корней пропитаны сединой, в припухлостях век светились острые пытливые глаза, грудь могучая, расстёгнутый ворот холщовой рубахи открывал сильную шею. Это он велел вернуть пальто, — должно быть, атаман ватаги. Опершись на локоть, атаман небрежно, словно отдыхая, полулежал на сене и нехотя жевал копчёную колбасу. Обнажив в улыбке крупные белые зубы, он спросил Есенина покровительственно:
— Есть хочешь? Садись. Ставь свой чемодан, никто не возьмёт. Петька, дай ему булку и колбасы.
Лохматый, тот, что оставил Есенину клок рукава, проворно подполз к корзине, стоящей под телегой, достал из неё полкольца колбасы, французскую булку и подал гостю. Есенин взял.
— Откуда приехал? — спросил старшой.
— Рязанский. Из села.
— Работать будешь?
— Наверно. Отец у меня тут.
— Где служит?
— Приказчик в мясной лавке Крылова. На Щипке.
Старшой кивнул.
— Знаю. Заглядывал как-то в лавку. Кости брал на суп.
Лохматый тронул чемодан носком рваного башмака:
— Гостинцев везёшь отцу из села-то? Угостил бы...
— Какие гостинцы? — Есенин удивлённо и доверчиво улыбнулся, оглядывая босяков — «хозяев рынка». — Костюм, ботинки, несколько рубашек — вот и всё моё богатство. Ну, рукописи ещё...
При слове «рукописи» старшой оживился, сел, обхватив колени руками, колбасу с булкой отложил.
— Что же ты пишешь? Стихи небось?
— Пробую.
— Заметно. Глаз меня ещё не подводит, чёрт возьми! — Он, как равный равному, протянул Есенину руку: — Здравствуй, рязанец! Иннокентий Кочегаров. По прозвищу Коробейник. Прежде я и в самом деле был офеней, коробейничал. Исходил матушку-Россию вдоль и поперёк: бывал на тульской земле, на курской, в Сызрани, и в вашей Рязани, и ещё в Вологде, и в Костроме. Ну и, само собой, в Нижнем. В коробе у меня было всё: Псалтыри, Евангелия, ленты, кружева, гребёнки, брошки, крендели и конфеты. А рядом со всем этим — книги графа Льва Толстого, поэта Надсона, книжонки про разбойника Чуркина, смешные рассказы Чехова... Чего только не шуршало в моём коробе! Был я парень молодой, как вот ты, и собой неплох, и бравый. Плясать умел, на гармошке играл, песни певал... Зайдёшь, бывало, в избу, разложишь товары — и валит народ из соседних дворов, с других улиц. Почитаешь им сказки, споёшь песню — и все довольнёхоньки, всем весело. А девки! Такие попадались — дух захватывает! — Иннокентий прикрыл глаза, мысленно уносясь туда, в прежнее — в молодость, и боль сломала на секунду привлекательные черты его лица. — А тебя как величать прикажешь?
— Есенин. Сергей, сын Александров.
— Есенин? — переспросил Иннокентий. — Не помню такого поэта. Я про многих поэтов слыхал, некоторых знал наизусть.
— Я ещё нигде в печати не появлялся, — простосердечно объяснил Есенин. Ему безотчётно нравились эти люди, видимо, со сложным и несветлым прошлым. — Надеюсь на будущее...
— Ну-ка, почитай, про что ты пишешь, мы прямо скажем, стоит ли тебе надеяться на будущее или же сразу становись за прилавок, в помощь отцу.
Есенин ничуть не обиделся на замечание о прилавке. Отпетые головы, сидя и полулежа, поддержали своего «башковитого» вожака:
— Читай, не трусь. А мы послушаем, что ты там наваракал!
— Я не трушу, — сказал Есенин и тотчас заволновался, как всегда перед чтением своих стихов.
Чтобы его лучше слышали, он привстал на колени. Босяки глядели на него пытливо и, казалось, затаили усмешки. Перешёптывались.
— Тихо! — приказал Иннокентий ватаге, а Есенина попросил: — Подвигайся ближе.
Есенин придвинулся почти вплотную к Иннокентию, положил на газету недоеденные колбасу и булку. Решился.
Хороша была Танюша, краше не было в селе, —начал он негромко, но, несмотря на слитный шум торжища, всем было слышно, —
Красной рюшкою по белу сарафан на подоле. У оврага за плетнями ходит Таня ввечеру, Месяц в облачном тумане водит с тучами игру.Передохнул немного, с жадностью вглядываясь в лица слушателей. Иннокентий кивнул: дескать, продолжай, слушаем...
Вышел парень, поклонился кучерявой головой: «Ты прощай ли, моя радость, я женюся на другой». Побледнела, словно саван, схолодела, как роса. Душегубкою-змеёю развилась её коса. «Ой ты, парень синеглазый, не в обиду я скажу, Я пришла тебе сказаться: за другого выхожу». Не заутренние звоны, а венчальный переклик, Скачет свадьба на телегах, верховые прячут лик. Не кукушки загрустили — плачет Танина родня, На виске у Тани рана от лихого кистеня. Алым венчиком кровинки запеклися на челе, — Хороша была Танюша, краше не было в селе.