Шрифт:
Чинно, торжественно мы ехали десять миль до дома дяди Линдона. Он не торопил свою «мощную лошадку» (как он сам выразился). Я гордо поглядывала по сторонам, восседая сзади в бархатном синем платье. И хотя никто нам не встретился, я все равно чувствовала себя королевой. Стол был уже накрыт на две персоны. Дядя зажег свечи и налил вина в большие старинные серебряные бокалы. «А я не захмелею?» — спросила я дядю, беря один из них обеими руками. «Ни за что на свете, герцогиня!» почему-то так стал он меня называть. Я сделала несколько глотков. И мне вдруг стало весело-весело и почему-то смешно.
«Вам в рот попала смешинка, — серьезно заметил дядя. — А ведь обычно герцогини вдет себя весьма степенно». Я еще больше развеселилась. «Дядя Линдон, откуда вам знать? Ведь вы, небось, живую герцогиню никогда и не видали?» — сказала я и залилась смехом. «Видел, — парировал дядя. — Живьем. В кино».
Он заставил меня выпить еще и еще глоток — глоток за папу, два — за маму, три — за бабушку. Ах, как славно мы с ним потом танцевали вальс. И все кружилось и кружилось — и комната, и свечи, и еда на столе. А дядя Линдон все приговаривал: «Герцогиня, вы сводите меня с ума! Провались я на этом месте!» Я еле добралась до спальни. Кое-как разделась и бухнулась в постель, забыв выключить свет. Очнулась, не знаю через сколько, а он лежит голый рядом. И целует меня. И эти поцелуи какие-то жадные, острые, колючие. Не родственные совсем. Я испугалась, заплакала тихонько, говорю: «Дядя Линдон, зачем вы здесь? Мне страшно. Уйдите, пожалуйста». А он отвечает: «Я пришел к тебе как к взрослой леди, герцогиня». И сдирает с меня рубашку. Я царапалась, кричала, ревела. Все впустую. Ничегошеньки у меня в сознании от той жуткой ночи, кроме ощущения острой боли, не осталось. Когда вернулись мои родители, я ничего им не рассказала. А через полтора года внезапно скончался дядя Линдон. Мать и отец были поражены, когда я отказалась ехать на его похороны. А я тайно ликовала! Я знала, что это Господь покарал его за меня…
Да, любила я в колледже одного парня — Джерома. Он не из наших мест. Его родные приехали из Пенсильвании. давно приехали — его дед купил мебельный заводик. А так как у него были золотые руки и такая же голова, дело пошло в гору. Впрочем, деда я никогда не видела. Он умер сразу после второй мировой войны, но и много-много лет спустя иначе как с благоговением о нем в их семье не говорили. Джером был совсем не американский мальчик. Он не играл в футбол или баскетбол, и его родная мать воскликнула как-то в сердцах, забыв, видно, что ее слова слышит посторонний человек: «До чего же ты бестолков в практических делах, Джером. Был бы жив дедушка, он не доверил бы тебе дела и на полдоллара!». Зато не было такого стиха, который бы не знал Джером. А еще он знал всех птиц и все деревья, и все цветы. И ночью на небе он мог отыскать любое созвездие и любую звезду. Подумать только — он был очень сильный, но никогда не дрался, боялся покалечить кого-нибудь ненароком.
Однажды, дело было во время больших каникул — мы с Джеромом вдвоем, голосуя, пересекли Штаты с севера на юг. Ночевали в спальных мешках в одной палатке, ели из одной кастрюльки, словом — дышали одним дыханием. Другой бы на его месте тысячу раз добился от девчонки своего, не силой — так хитростью, не хитростью — так обманом. А он лишь раз меня поцеловал, и то в лоб, когда я расплакалась, вывихнув ногу.
Вы же знаете наши эти студенческие вечеринки в колледжах! Они начинаются чуть ли не диспутами о вероятности жизни в бескрайних просторах вселенной, а кончаются, как правило, оргиями с групповым сексом. Мы на них никогда с Джеромом не ходил. Конечно, мы покуривали марихуану и пили пиво, а иногда и чего покрепче. Но нам хорошо было и без крепких напитков и наркотиков. Джером так много знал. О какой бы книге я его ни спросила, всегда выходило так, что он ее уже читал. Каждый день он мне стихи писал. Вечером, перед тем, как мы расставались, он читал мне их наизусть. У него была великолепная память. А вот я ни одного его стиха не помню. Помню только, что они всегда были нежны, протяжны, зачастую ироничны. В армию его призвали в самый разгар войны во Вьетнаме. Другие парни сжигали свои повестки на студенческих митингах. Они предпочитали тюрьму фронту, а Джером сказал, что он поедет туда, куда его пошлют «Звезды и Полосы». Я-то знаю, что он уступил нажиму своих родителей. Еще бы, сынок уважаемого фабриканта — и вдруг бунтовщик!
Перед отъездом в Ки-Уэст у Джерома оказалось несколько свободных дней. Мы решили провести их в Неваде у его брата, Ах, ну что это были за очаровательные дни! Жили мы в гостинице лыжного курорта, в которой менеджером был брат Джерома Ральф. Ни я, ни Джером не были классными лыжниками. Да разве в этом дело! С утра мы становились на лыжи и спускались самыми пологими маршрутами. А сколько смеха, сколько радости было. Упадешь в снег, голова в сугробе, — ноги болтаются в воздухе. Легкий морозец, солнце, вокруг ни одного хмурого лица.
Дети с мамами, импозантные пожилые джентльмены с молодыми модницами (кто их разберет — то ли дочери, то ли любовницы) все вызывали умиление, улыбку. К ленчу аппетит был волчий.
Вечерами жители гостиницы собирались в ресторанчике, немного пили и много танцевали, балагурили. А оркестр какой был один из лучших в то время в стране. Наступил последний вечер перед нашим отъездом. За ужином Джерри выпил несколько рюмок виски, и то ли от тепла, то ли на нервной почве его вдруг развезло. Мы еще потанцевали какое-то время. Но он засыпал прямо на ходу, а когда просыпался, то не хотел и слышать о том, чтобы идти в номер отдыхать. Все же мне удалось его уговорить. Номер у нас был двухкомнатный. Я надеялась, что он сразу же уснет в своей постели. Джером лег, а я пошла в душ и долго и с удовольствием стояла под струйками горячей воды. Я вообще безумно люблю воду и верю в то, что все мы вышли когда-то из океана, из воды. Когда я в тот вечер «вышла из воды», обнаружилось, что Джером вовсе не спит. Он был разъярен неизвестно чем. Грубо схватив меня за руку, потащил за собой.
Конечно, мне стало обидно. Я ведь любила его. Зачем же грубить, показывать свою силу? Я сказала ему что-то в этом роде.
Он пришел в неистовство и ударил меня по лицу. Ударил больно, из носа хлынула кровь. Я видела, что он не остановится и сумела ускользнуть в свою комнату, захлопнув дверь на замок.
Джером налег на нее своим мощным телом. Дверь затрещала. В одном халате я выскочила на балкон, который тянулся вдоль всего нашего этажа, и бросилась наутек. Не знаю, как я добралась до конторы Ральфа. Я была в таком состоянии, что ничего не могла говорить. Но, видно, мой внешний вид был красноречив. Ральф дал мне каких-то таблеток, открыл бутылочку тоника. В это мгновение в комнату ворвался Джером. Я не узнала тогда и не могу понять до сих пор, что вызвало в нем такую злобу по отношению ко мне. Однако, увидев меня, он закричал: «Вот ты где, окаянная!». С этими словами он схватил меня за волосы. Ральф стал что-то ему говорить. Тогда он ударил в живот и его. На крик Ральфа прибежали несколько человек. Джерома связали. Казалось, он затих. Минут через сорок приехал местный доктор и, осмотрев его, поставил диагноз: «Вульгарное опьянение». Джерома развязали, но он не слушал никаких увещеваний и попытался вновь буянить. Тогда доктор, славный такой старикан, сделал ему какой-то укол. Через пять минут два здоровых лыжника оттащили Джерома в номер. Да, не очень красивый финал получился у нашей любви. Я в номер идти побоялась. Остаток вечера и ночь я провела в баре. Когда я зашла в номер, чтобы одеться, я долго тихонько стояла у постели, смотрела на лицо Джерома. Чем больше я смотрела, тем больше утверждалась в мысли, что он глубоко и давно нездоров. Хотя, может быть, мне это всего лишь казалось.
Восход солнца я встретила, лежа в спальном мешке на восточной веранде гостиницы. Сьерра-Невада вся искрится алмазами в ярких солнечных лучах. Воздух прозрачен, прохладен и напоен хвоей. Медленно расходятся тени в долинах, и снег там из темно-синего превращается в серебристо-розовый. Где-то далеко скатилась небольшая снежная лавина, и долго еще белая дымка струилась по склону. Тишина абсолютная. Лишь на мгновение пронзит небо гул реактивного самолета. И вновь — ни звука, ни шороха, ни даже дыхания. Безветрено. Снежно. Морозно.