Шрифт:
— Не поверю! Уходи прочь!
Это было очень тяжело.
Брат говорил порой бессмысленно-циничные вещи, а между тем рядом с ним, отчасти в его глазах стояло непреклонно что-то большое и важное.
Раньше для меня все было ясно и понятно. Я наивно верил, что я знаю и себя и все вокруг.
А теперь, глядя на разлад, совершившийся в брате, я стал сомневаться в том, в чем раньше никогда не сомневался — в красках и звуках.
Я ходил по комнатам, смотрел на стены, на мебель, смотрел в окно на пыльную улицу, на полувнятное осеннее небо, разорванное красной полосой, и шептал:
— Это самое непонятное! Самое непонятное!
Я брал шляпу, трость и шел на улицу. На улице я не узнавал знакомых и все видел по-новому. Все — и небо, и земля, и люди — казалось мне каким-то запутанным ребусом.
Улицы то улыбались, то хмурились; дома то мигали лукаво, то скалили зубы; люди зачем-то обтянули свои кости кожею и ходили, притворяясь живыми.
Я знал теперь, что самое страшное ни привидения, ни спиритизм, ни откровение апостола Иоанна, а сама реальная жизнь, так называемая реальная жизнь, с ее наивным непониманием самой себя.
Однажды вечером я забрел на окраину города. Справа и слева тянулись несчастные покривившиеся домишки, прилипшие к земле, которая одна не брезговала ими. Люди почему-то ходили не улицей, а закоулками и с трудом перелезали через дряхлые плетни… Было серо и мглисто. Нужен был месяц. И он выглянул, немного пьяный и обозлившийся на грязную землю. А когда где-то раздался сдавленный крик, мысли у меня всколыхнулись в ужасе и в отчаянии.
И я бросился бежать в поле, как трус.
В поле еще было страшнее, чем в городе. Там было душно от простора. Там почувствовал я себя маленьким, маленьким, как тоненькая иголка. А непонятное все росло, будто огромные морщинистые камни громоздились один на другого и казалось, что они готовы рухнуть и раздавить все встретившееся на пути.
В поле был хаос. Кружилось что-то сыроватое, густое.
В овраге возились и храпели большие, тяжелые животные.
Я вспомнил глаза брата и закричал прямо навстречу пьяному месяцу:
— Все непонятно! Все!
Но мой крик завяз в воздухе, задрожал.
— Непонятно!
Нужно было оторваться от кошмара, от тяжелой земли, которая липла к ногам; нужно было выскользнуть из лап этого пьяного месяца.
Недавно было так все просто и ясно. Как это началось? Я провел рукой по холодному потному лбу и старался сообразить, что со мной.
— Как это началось?
Сначала — поваленный горшок с кактусом. Это — во-первых.
Во-вторых, — нелепое свиданье с братом, у которого раздвоился взгляд.
— Что с ним, с братом?
Вздохнула земля. И будто шлепнулся в воду круглый камень. Такой был звук. Но воды не было видно.
Я ощупал рукой влажный воздух и сказал:
— Постой. Объясни.
Все молчало. И месяц кривился. И земля нелепо пыхтела.
Мне пришло в голову, что теперь уже порядка не вернешь: нужно отдаться разладу.
— А чем разлад хуже порядка? А почему бы и не разлад? Страх пришел от месяца и от всей нелепости, но я отмахивался еще. Даже домой решил идти. И пошел, обдумывая, как быть.
А когда пришел домой, окреп в той мысли, что случилось нечто важное, хотя отчасти и преступное: я преждевременно подсмотрел кое-что, обычно наглухо запертое.
Это удручало и радовало, как вид умирающего.
Брат стоял посреди залы. Глаза были бессмысленны. Лицо сияло в блаженстве. И он бормотал:
— Я узнал! Я узнал! Вот оно! Вот…
И он тыкал в пространство своим желтоватым сухим пальцем.
Я ушел к себе в комнату и лег в постель, но уснуть не мог.
Думал ли я о чем-нибудь? Нет, это были уже не мысли. Что-то вырвалось из глубины души и разум съежился, сморщился, почувствовав присутствие большого и настоящего.
А это было все еще не все. Разве вся душа может обнаружить себя, когда здесь еще копошится сознание в этом мозгу, который похож на жирную глину?
Мне казалось, что две стены разошлась в правом углу комнаты, шатаются, а посредине пустое пространство, но все же с определенным выражением. Выражение было вызывающее.
Потом опять вернулся к мыслям.
— Здоров ли я?
И сам себе ответил:
— Да, здоров.
И опять спросил:
— Здоров ли? Почему ты уверен, что здоров?
И опять ответил:
— Потому что никто не знает того, что происходит во мне. Я еще владею собою. Вот придут люди и будут говорить здравые слова, и я стану отвечать им тоже здраво, — и они не узнают, что стены могут раздвигаться и что есть еще кое-что большее и более важное, чем разум и сознание, так нелепо испортившиеся у брата. Я здоров, потому что владею собой.