Шрифт:
Телефон упорно бросал в воздух свои длинные и короткие трели. Наконец он умолк.
VIII. Неизменяющая изменница
За первым открытием последовало второе: бессонница. Обычно Мадлена спала сном праведницы. Разве что во время гриппа да во время болезни Режиса она провела несколько бессонных ночей. Но когда вас одолевает болезнь или забота, это как-то заполняет собой время, а самым ужасным в этой первой бессоннице казалась именно пустота: Мадлене не о чем было думать, все было заторможено, а за окном стояла ночь без единого пейзажа.
Никогда еще Бернар не видел ее такой осунувшейся. Впервые он заметил, что от носа к уголкам губ бежит тоненькая, как царапина, черточка. Сидя напротив Мадлены, в том самом маленьком бистро, где вам дают вареную форель за умеренную плату, — сидя напротив Мадлены, он испытывал щемящую жалость, нежность, но одновременно ему казалось, что он отомщен за все, что пережил по милости Мадлены: эта помета времени делала ее менее неуязвимой и еще более близкой. Ему всего двадцать три, к тому же он спортсмен. Мадлена слушала его, не прерывая. Не стала спорить по поводу новой статьи о Лаланде, которая только что появилась в одном католическом журнале. Бернар был недоволен этой статьей. Из рассуждений Режиса нельзя заключить, что он верит в бога. Мадлена ела форель, аккуратно счищая с тонких разлапистых косточек рыбье мясо, поглощенная — чем? Форелью, словами Бернара, своими мыслями? И прервала его явно невпопад:
— Ты не знал, что Режис любил оперные арии?
— Что? Что?
Мадлена наконец оторвалась от форели и засмеялась, показав все свои острые зубки, здоровые розовые десны. Она была сама молодость! Кто-то в одной провинциальной газете напечатал воспоминания о юношеских годах Лаланда… Какой-то педагог… Так вот, он утверждает, что Режис знал наизусть всю „Кармен“ и всего „Вертера“, ах, „#Верте-ра“!.. Слава богу, Режис не дошел до того, чтобы любить Вагнера… Мадлена и Бернар долго смеялись вместе, как в доброе старое время, когда между ними не стоял покойный Режис… Хоть в этом пункте они могли быть согласны. Как-то Мадлена потащила Режиса в оперу, а он еще до антракта сбежал, благо из ложи можно незаметно уйти, никого не побеспокоив. А она — она обожала красно-золотую атмосферу оперного театра, где так хорошо мечтается в глубине темной ложи, и этот звонкий, певучий, плачущий, скрежещущий шум, укрывающий вас от самих себя. Любила все это. „Да, — говорил Режис, — но зачем они поют!“ И он начинал фальшиво напевать „И на море спокойном…“ Словом, любому, кроме этого самого „друга детства“, было известно, что Режис терпеть не мог оперу. Бедняга он, этот друг! Пройдет время, какой-нибудь историк подхватит эту версию, и в глазах потомков Режис предстанет как страстный любитель оперных арий. Бернар уже не улыбался, и за сыром они снова поссорились, потому что Бернар, хоть и был душеприказчиком историка Лаланда, не мог полностью разделять его мнения по поводу исторической истины. Существуют все-таки непреложные факты: такой-то король царствовал с такого-то по такой-то год, издал такой-то и такой-то закон, женился на принцессе или на пастушке. „Историческая хроника! — отвечала Мадлена. — Хроника! И уж во всяком случае, если ты считаешь себя чьим-то учеником, неудобно оспаривать основные положения учителя и подменять их проблемами, которые никакого касательства к нему не имеют“. — „Значит, Мадлена, ты отказываешься от того, чему нас учит История?“ — „Я? Лично я ни от чего не отказываюсь… я говорю про Режиса“. — „Видишь ли, Мадлена, без урока, который нам дает История…“ Но Мадлена не видела: Режис не признавал „урока“, он отрицал, что чужой опыт может быть „уроком“. Ведь любой урок должен быть поучительным? Не так ли? А вот, скажем, урок вампиризма не будет уроком в том смысле, какой ты хочешь придать этому слову. Урок пыток — как надо пытать людей?.. Со времен распятия люди преуспели в этой области… Во всяком случае, прав Режис или нет, он не признавал „урока“ Истории, и ты не имеешь права фальсифицировать его убеждения…»
Мадлена говорила быстро, вполголоса, не подымая глаз от тарелки с сыром. Вернее, не говорила, а словно выкладывала уже давно надоевшие ей соображения. Бернар рассердился:
— Я тебе покажу, Мадлена, «Во тьме времен», там есть целый раздел, где Режис доказывает обратное… Как раз о распятии… да… о снятии со креста… об «уроке», данном мучениками.
— Не ври. — Мадлена поглядела на него таким взглядом, словно перед ней был сыр. — _ Урок этот идет от искусства, а вовсе не от Истории. Милосердие, вера, прославление мученичества — все это искусство, искусство… Словом, думай, что хочешь, но не смей прикрывать авторитетом Режиса Лаланда собственные мысли…
Бернар прервал ее:
— Поговорим после…
Однако Мадлена не замолчала, и хотя говорила она негромко, на них уже начинали поглядывать; Бернар этого не любил. Он боялся Мадлены: никогда не знаешь, что она может выкинуть, то ли швырнет ему в физиономию сыр, то ли встанет и уйдет посреди фразы… Они разговаривали с таким жаром, что на них все смотрели. Ему страстно хотелось сказать Мадлене, что она, как и все вдовы знаменитостей, злоупотребляет своим положением вдовы Режиса…
— Вовсе я не злоупотребляю, — быстро проговорила Мадлена, хотя Бернар едва успел додумать эту фразу именно в таких выражениях, и ему стало страшно: как это она догадалась? Но он сдержался, не крикнул: «Колдунья!», он сказал только — будто плечами пожал:
— Вовсе я этого не говорил… У тебя необыкновенный талант выдумывать всякие пакости…
— Ладно, — заметила Мадлена. — Значит, скажешь про вдову в cледующий раз.
— А где? — Бернару вдруг до отчаяния захотелось обнять и изо всех сил прижать к себе эту пугающую, эту жестокую девчонку. — Мадлена, хочешь…
Она удивленно вскинула ресницы:
— Что с тобой? Ты совсем охрип… И так внезапно… Грипп?
Она была во всеоружии своей жестокости.
— Ну, ничего, — добавила она. — Попроси счет, я опаздываю: мадам Верт меня ждет…
О, мадам Верт подождет, как и все прочие. Бернар был в отчаянии. Ничего не произошло, так откуда же тогда эта тяжесть?
— Что ты делаешь сегодня вечером? Опять поедешь за город? Возьми меня с собой.
На беду, машина Мадлены стояла прямо напротив входа. Так что ответа он получить не успел.
Во время этого разговора в маленьком бистро находились еще и другие— я хочу сказать, другие люди, — завтракавшие за другими столиками: чиновники из учреждений, которых было много в этом районе, и молодая парочка, очевидно, нездешняя, в сопровождении еще какого-то человека — возможно, работники радио, кино; девушка была приятная, одетая кое-как, а кавалеры ее говорили между собой с каким-то горьким ожесточением о том, что им, наверно, удастся найти работу. Официантка с отсутствующим взглядом, опилки на плохо подметенных плитах пола, форель и ее пируэты в аквариуме, пузырьки воздуха, поднимающиеся со дна; за ходящей ходуном дверью видна полукруглая стойка; кассовый аппарат, столик, за которым завтракали хозяева, их сыр и их салат. Позади стойки другая дверь — на кухню. Белая нейлоновая занавеска на широком, во всю стену, окне скрывает туловища прохожих, и только их головы проплывают на уровне металлического прута, на котором висит занавеска. Официантка кладет на залитую вином скатерть большой лист бумаги, ставит на него тарелки, стаканы, солонку, хлеб, прованское масло… Она ждет, держа в руках блокнотик. Уж не из аквариума ли наползает в комнату этот холодок, эта дымка сырости?.. Она липнет к стенам, оседает на и без того влажных опилках, на полу. За спиной посетителей, над диванчиками — цветы, искусственные, безобразные и, как полагается, оранжевые — теперь не говорят цвета «танго», но цвет от этого не меняется. Словом, «сцена представляет собой»… «действие происходит»… Когда действующие лица вспомнят эту сцену и ход действия, перед их взором предстанет все разом: и сырость, и пузырьки воздуха в аквариуме, и оранжевые цветы, и отрубленные головы, скользящие над занавеской. Должны же быть здесь специалисты по части воспоминаний… А как об этом вспомнит Бернар? Он идет один по тротуару улицы Бак, ничто не отвлекает его от ссоры с Мадленой, и все в нем: и бистро, и стол, и бумажная скатерть, рыбьи косточки, руки Мадлены, пробор в ее волосах…
Историческая хроника… Бернар был возмущен, всем своим существом возмущен. Если даже причины того или иного хода Истории непостижимы, фальсифицированы в силу различных толкований, все-таки урок из нее извлечь можно. Если бы мы жили без Истории, если бы не имели прошлого — не были бы осуждены концентрационные лагеря, пытки, не было бы ни прославления мученичества, ни уроков героизма. А Режис говорил, что для этого с головой хватает легенд, они дают нам выдуманное прошлое, не опираясь на науку, ложную или подложную; они легче выдерживают испытание временем, нежели история, которая изменяется в зависимости от толкований; в легендах подводится некий заключительный итог — то, что осознано миллионами; легенды дают нам грубоватое изображение прошлого, но с известного расстояния это изображение становится похожим на действительность…