Шрифт:
В лицее она сидела около окна, ярко освещенная, вся позолоченная солнцем. Во время урока я украдкой взглядывал на нее и потом уже больше не мог на нее не смотреть. Мои ученики меня уважали, никогда не шумели, слушали меня, как оракула. Иной раз преподаватель для своих учеников — как бы божество, существо недоступное, представитель некоего далекого мира. Вроде кинозвезды или знаменитого певца.
Я встретил Мадлену в Тюильри, я был в Лувре и быстро шагал по саду к своей машине. Мадлена, казалось, просто гуляла, шла куда-то без цели. В тот день была она маленькая, бледненькая, почти слишком хорошенькая. Я попытался скрыть, какой она мне кажется обольстительной, не сатир же я в самом деле. Я просто предложил довезти ее до дому и сам не знаю, как мы очутились в Булонском лесу — о, только прокатились по лесу, была прекрасная погода. В честь первого настоящего весеннего дня. Было несказанно трогательно видеть, что она взволнована до слез, #сконфуженна, растерянна. Она была сама собой, как участник не подготовленной заранее телепередачи, когда человек выступает прямо перед телеэкраном, путает, делает совсем не те жесты, которые требуются по ходу речи. Я же, напротив, был более чем хозяином положения. И это меня смущало. Ей еще не исполнилось шестнадцати, мне было вдвое больше. Я был человек свободный, жил отдельно от жены… Доставив Мадлену на улицу Раймона Лоссерана, я покатил домой и вдруг заметил, что улыбаюсь, как дурак.
Мы не назначили свидания. Но она караулила меня, а сопротивлялся я недолго. Как-то раз, увидев, что она снова ждет на углу улицы, я остановился поздороваться, спросил, не хочет ли она прокатиться по Булонскому лесу. Уже тогда в ее присутствии я терялся, уже тогда робел перед этой девочкой, уже тогда не знал, что и придумать, уже тогда видел лишь ее прелестную ребячливость, эту ни с чем не сравнимую естественность, привлекавшую к ней все сердца. За исключением, пожалуй, одного Бернара. Я говорю: пожалуй… На аллее, где, как снежинки, облетали с цветущих яблонь белые лепестки, Мадлена призналась, что любит меня. А что бы на моем месте сделали вы? Она так рыдала. Я люблю женщин и знал их больше, чем в этом положено признаваться вслух, но никогда ни одна не потрясала меня так, как эта девочка, плакавшая на моем плече.
Все тянулось изнурительно долго, нервы мои были напряжены, как струны. Я не хотел, чтобы это случилось, я сдерживал себя. Ясно, все кончилось так, как должно было кончиться. Но чары продолжали действовать, и это было лишь начало.
Мы поженились. Ах, не знаю, когда именно я ее потерял! В один прекрасный день я понял, что живу со зрелой, свободной, решительной женщиной и что сам я слеп ко всему на свете, что не она, а я следовал за ней, как слепой за пуделем, не особенно любящим хозяина пуделем.
Поначалу она выразила желание познакомиться с моими друзьями, встретиться с ними, она гордилась моей не бог весть какой известностью в определенной среде, о, совсем не ради себя самой, у нее нет тщеславия, она просто гордилась за меня. Но скоро она поняла, что известность моя весьма относительна: стоило ей только появиться, как все мои почитатели и друзья становились ее почитателями и друзьями, в ее присутствии я становился ничем. Коварный пудель, она, недолго думая, вырвала свой поводок, и, растерянный, протянув вперед руки, я брел куда-то, спотыкаясь на каждом шагу… Я и сам не знал, что происходит. Я заблудился. Пришлось расстаться с педагогической деятельностью, потому что я думал только о Мадлене: что она делает, где она? Я взял годичный отпуск. Трудился над историческими этюдами, еще кое над чем… Но я готов был бросить все на свете, лишь бы она была рядом, лишь бы ее любить. И работал я, только когда выпадали пустые часы — часы без нее.
Как-то она мне сказала: «А что, если вы снова поступите в лицей? Я устроилась на хорошую работу… Вы же будете целыми днями один…» Она по-прежнему говорила мне «вы» — возможно, из уважения к бывшей моей профессии учителя. Я. конечно, говорил ей «ты». Ну что ж, раз она так решила… Мы не купались в золоте, и если Мадлена может без особого труда заработать немного карманных денег…
Карманные деньги! Через несколько месяцев она зарабатывала уже сотни и тысячи. В одной фирме, торгующей обоями. Вот так так! Однако в лицей я не вернулся, я пристрастился к своим трудам.
Для историка у меня катастрофически неподходящий образ мышления: как и многие другие, я не верю в возможность установить историческую правду. Наше прошлое не поддается проверке, а следовательно, спорно, недостоверно; всемирная история пишется, как пишут в современных газетах: даже факты — и те спорны, а уж смысл всецело зависит от того, какая газета их излагает; картина событий находится в прямой связи с тем, под каким углом журналист — или историк — их рассматривает; показания непосредственных свидетелей, даже самых честных, никогда не совпадают; в сущности, все они лжесвидетели. И тем не менее истина все же иной раз открывается в этой груде лжи, и преступника ловят с поличным. Я имею в виду обыкновенные преступления. А вот раскрыть истину мировой истории — это все равно что вое-создать картину гигантского преступления с великим множеством свидетелей, лжесвидетелей, фантазеров, доказательств, отпечатков… Даже ищейке с самым тонким нюхом не найти остывших следов, теряющихся во мраке времени; так и самые добросовестные историки не способны разобраться, кто виновен в преступлении, кто не виновен, кто жертва, кто герой и кто мученик.
А что касается воссоздания жизни страны, нравов, физического и духовного облика ее обитателей, оно фактически не отличается от театральной постановки иностранной, пусть даже современной, пьесы: тут все не так. Казалось бы, у режиссера все под рукой: жизнь в чужой стране и ее граждане, ее искусство и письменность, все нужные документы, — а все же посмотрите на француза, сыгранного американцем на американской сцене, или Азию на сцене европейской… Воображаю, как бы удивился Аристофан. Или Шекспир. Произведение искусства имеет право преследовать иную цель, кроме точности, ну, а История? Полагаю, что наше представление о прошлом в лучшем случае карикатура.
В любую эпоху для людей этой эпохи часть их прошлого представляет собой серию вопросов, на которые уже даны ответы: они знают, что сыворотка против такой-то болезни, которую давно искали врачи, будет найдена; знают, что война, которая была начата тогда-то, будет выиграна или проиграна и что победа эта уже несет в складках своей мантии поражение… Данная историку возможность рассматривать известные факты — подлинные или ложные — в ретроспективном свете позволяет ему считать себя мудрецом. На некоторое время. Если с помощью астрономии историк разоблачает выдумки астрологов, то, может статься, со временем астрономия подтвердит предсказания астрологов… Мудрость историка это всего лишь однодневка. Историческая дистанция наделяет историка задним умом, что в высшей степени пагубно для и так уже сомнительного правдоподобия истории. Каждая эпоха живет в контексте своего времени; комментарии историка тоже составляют часть эпохи, в какую они пишутся, а не той, когда комментируемые факты происходили в действительности. Наименьшее зло — когда историк ограничивается перечислением данных, имеющихся в его распоряжении, включая все те изменения, которые они претерпели в пути. Ход истории преувеличивает, искажает и одновременно уточняет ее собственные данные. Что вы, в сущности, хотите этим сказать? Что следовало бы описывать Мадлену или Екатерину II, не пользуясь объяснениями, которые зрелый ум добавляет к их прошлому? Говорить о Сопротивлении, не учитывая того света, который был брошен на него эпохой, последовавшей за освобождением, анализировать победы Наполеона, не учитывая острова Святой Елены? Ответа нет.