Шрифт:
…подвалы, сторожки, кухни, казармы — набито вповалку, как дров, нету ни рода, ни племени, ни имени, нет — гони в пустое, лютое, морозное поле, в пропащие края — все равно: нелюди. Гуднуло оттуда гудками, слышится Тольке — гудит где-то над темью, над землями, летящими без дна. Метель за окнами разбежалась, закатилась плачем, хляснулась с горя волосами об окно. Вот треснет в дверь, распахнет — в темь туда, в гудки, в метель ножовую:
— Третьей роты здеся?
— Здеся.
— Забирай барахло. Батальонный сбор велел.
— А чего?
— Тилиграм пришла. Состав подают.
Увяжут сумки, зашагают через сугробные валы, согнувшись; пометут шинели по сугробам, шинелями вяжет по ногам; путает. Верховые оцепят плац, из ночи будут подходить еще — из пекарен, из казарм, из тараканьих кухонь — будто чужие все, новые в ночи, час станет безвестный, смертный — лишь ночь, и вьется, вьется в ней ранящее, нежное, сумасшедшее сверканье. И толпой двинут — поведут, верховой впереди — мутный, залегший грудью на гриву; кого повели, никто не знает, имени у них нет.
…беда, беда, ребятушки…
Заваливались головами на горячие кирпичи — в сон штоломный, одеревенелый — рты настежь, с храпом, глаза — неотрывно внутрь, а свое… внизу неуемные, крутя руками, топали навстречу Калабе, над бедой дрынькало, по полю пустому, лютому, ходенем ходило:
— Кррой!..
Часть вторая
На севере от Финляндии, на юге до Карпат и Черного моря, две тысячи верст в длину, тысяча в глубину — солдатская земля.
В мглах дороги польские, галицийские, буковинские; шумят августовские леса; в дорогах обозы, как половодье. В обозах ползут еще обозы, орудия; по земле путь армий — в обломках жилья, вокзалов, развороченных рельсов — там золотыми нитями неслись когда-то европейские поезда.
На западе — зарево; обозы, ямами зыблющиеся за ними поля — в мутно — красном закате, будто не в жизни. На зареве, отпав от груды темных, мелькнет горбатый, с большой лохматой головой, с винтовкой. Или на коне, тонкий, как игла; пика пляшет на спине о дикой победе. Или на черном бугре четкий, гордый клюв статного, затянутого в черкеску; его бинокль льнет в далекое, где — задвинутое ночами — смерть, крики, беганье исступленных; на бугре недвижно стоит стиснув зубы, кровь туманит, бьет в виски: царская кровь…
И вдруг ближе — наклонит землю, загудит пудами, глыбами железа, ураганным; долины, леса, реки — в дымках, в ураганном; плоскости земли горят, шатаются, из вырванных ямин взметываются в небо смерчи земли, в них маленькие бегут миллионами, кое-как, кричат, глыбы ру- хают в них — в мокрое, в говядину — и опять высыпает множеством, бегут, — где-то за столом — вечерняя семья, девушки читают стихи Блока, в театрах симфонические концерты, там мыслители пишут, что человечество восходит в зенит прекраснейшей своей культуры; на земле кричат, садятся, крича; стихают, заваленные дымом, другими; в ямы, на кучи скорченных, наскоро сыплют землю прямо на пухлые остекленевшие глаза…
Бой…
Но опять возникнут над ними города, вокзалы; в горизонты качающимся поездам еще не раз промчать золотые свои огни на Остендэ, Ниццу — через затихшие непомнящие поля!..
И еще и еще подвозят с востока… Земля гудит от шагов, переполненная человечьим дышащим множеством — может быть, встают еще из земли и те, что залегли там пластами под корой, по которым ходят… мешаясь с живыми, опять идут на сумрачную свою работу…
Вот:
Вчера в степи скакали в атаку, клонясь беспамятно и упрямо вперед, как бы преодолевая противящийся, откидывающий ветер. С фланга скакал поручик, выставив вперед немой, без крика раздвинутый рот, поручик в зеленой бекеше, с белым барашковым воротником, без лица. Вдруг разверзлось залпом, сухо и огненно пыхнуло из земли, эскадроны падали, громоздились друг на друга, рыча метались на буграх тел взбешенными задранными мордами лошадей; пригибаясь к гривам, ринулись назад… Лежал поручик у дороги с кровавым корневищем вместо головы…
А сегодня — опять: за бугры тащилась батарея, серые, долгополые подталкивали орудия плечом, отлячивая в подошву бугра коренастые, исхлестанные в глине ноги. Над бугром — зарево; где-то всенощная восходила в огне, вое, смертях. И за орудиями, приказывая, шел поручик, тот самый, с белым барашковым воротником, без лица; указывал позицию, цифру панорамного прицела. Поручик своей батареей начинал бой: рядом — полями — уже стремились в западную стену ночей теневые тысячи, миллионы: чтобы закричать, упасть, затихнуть навсегда… лечь рваным телом на бок, раскорячиться, закатывая глаза…
…в ту ночь над ними пойдут поезда, двое будут глядеть в поля, покачиваясь под музыку вагон — салонного рояля, щекой к щеке. Из окна будут глядеть в лунную песню ночи, немые от счастья, он скажет: здесь была мировая война…
Нет!
Скорые еще мчались через страну трепещущим сказочным блистаньем.
Вокзалы, не касаясь, уплывали мимо них, ложились за окнами, как грязные отвратительные голгофы. От Рассей- ска в скорый сел генерал с дочерью, она была в трауре по женихе, убитом под Сольдау. Где-то за сто верст впереди, на узловую станцию, пригнали молодняк из города, морозили на порожнем первом пути, состава не подавали долго; с молодняком были и Толька и Калаба. Скорый шел к узловой, через нее — на Петербург; уже за тысячу верст все в вагоне было петербургским: тучный барственный господин в визитке, куривший у окна; предупредительно пропускающий всех в коридоре офицер генерального штаба, табачно — бледный, с холодными, неприятными, сказочными глазами; ленивые напудренные женщины в шелковых повязках, лежавшие с книжками на диванах; сигарный дым — будто над смокингами и проборами вечернего чая. В окне вращались, как на подносе, те же белые поля, волчьи сугробы, деревенские зады с ометами, тощей ветлой, курными банями — все тысячелетнее, закинутое, смирное — то самое, о чем смутно тосковал молодняк, жмясь к перронам узловой, приседая и ляская зубами от дрожи: вечер был февральский, талый, но ветреный, сквозь шинели секло, как по голому…