Шрифт:
— Пан… — ответил мужик с бензозаправки. — Но ведь то были Четыре танкиста. А это, курва, в новостях.
— А сейчас будет и за окном, — сказал ты. Просто, чтобы хоть что-то сказать.
— Пан так считает? — мужик в первый раз глянул на тебя. Очки, усы, он выглядел словно религиозный фрик из американского комикса. — Э… — с беспокойством начал вспоминать он, — может и нет. Говорили, что в самом худшем случае окончательная линия обороны пройдет по Висле. Что НАТО уже едет сюда, а там будем устанавливать фронт. А до Вислы отсюда же еще несколько десятков километров…
Ты купил у него еще и кофе, заплатил и вышел.
Кофе. Орлен. Будничность, польская нормальность. Бензозаправочные станции, словно посольства упорядочного западного мира в польском бесформии. Война.
Тебе было холодно. Все у тебя болело. Ты был весь мокрый. Была война. Была, курва, война. И бомбардировали Радом.
* * *
Зарево над городом ты увидел уже издали.
Ты давно уже здесь не был. В Радоме не жил с четырнадцати лет. Родители не могли вынести Конгресувки[245], ее плоскостности, ее неинтеллигентности. Ее ободранности до самых костей. До самых простейших механизмов. Тебе было четырнадцать, когда ты жил здесь в последний раз. Потом бывал наездами, но редко. Друзей у тебя тут уже не было. Контактов ты ни с кем не поддерживал.
Тем не менее, как бы там ни было, это был твой город.
Въезжал ты со стороны Траблиц, ехал по залатанному асфальту, пятна смолы на пятнах смолы, а над кварталами крупноблочных домов висело зарево.
Ты переключился на местную радиостанцию. Уже бомбардировали аэропорт и оружейный завод, при случае зацепили и табачную фабрику. И жилмассив Михалув. Твой родной жилмассив. Где ты рос и воспитывался.
Радом. Жилмассив Михалув.
Это тоже реальные фотографии жилмассива Михалув в Радоме
* * *
Возле табачки проехать было нельзя. Дома горели. Это были первые разбомбленные дома, которые ты видел в своей жизни. Машины пожарников и полиции выли, мигали и ревели. Люди стояли бледные, стиснув кулаки. Кто-то кричал: «На Москву!», другие стучали себе по лбу. От огня все было оранжевым, словно на Майдане. Тебе же пришлось вернуться на Торуньскую и поехать по улице Лимановского. Над кладбищем висело зарево. Над самим кладбищем поменьше, над Михалувом — побольше. Ты глянул через открытые ворота. Люди, огромная масса людей стояла на коленях перед часовней.
Ты знал, что нет смысла переться на Михалув по варшавской трассе, поэтому с улицы Серых Рядов по Длугой проехал до самого Храброго. И вот когда уже въехал в Болеслава Храброго, увидел кое-что, чего никогда в жизни увидать не ожидал.
Мой родной район, мои родные дома — горели. Они были бомбардированы. Словно какой-то там, курва, Донецк, словно какое-то там, курва, Сараево. Как всякое другое, курва, место, которое его жителям казалось священным и неприкасаемым, самым безопасным во всем мире, пока на него, курва, не набросали бомб, не убили, не сожгли, не затоптали, не изнасиловали, не изничтожили.
Михалув горел, и все было оранжевым. Небо было оранжевым.
* * *
Со стороны Болеслава Храброго въехать тоже не удалось. Тогда ты свернул в Голомпёв и по улочкам массива, в путанице старых и новых пятиэтажных крупноблочных домов с огромными номерами на стенах, ты пробился на дорогу на Люблин, а потом дальше — на Бржустувку. От кожевенного завода, как всегда, воняло. Но вонял и горящий Михалув. Ты доехал до улицы Мешка Первого, дальше уже стояли армейские, кареты скорой помощи и пожарные машины.
Впервые в жизни ты видел польских солдат в полном боевом снаряжении, с автоматами, и не на снимках из Афганистана.
Ты вышел из машины. При этом ты не мог оторвать взгляд от того, что видел. Блочные, бетонные дома — горели. Некоторые просто распадались, превращаясь в громадные, дымящиеся развалины, уничтожая горизонт, который ты знал с детства.
— Стой! — сказал тебе солдат. Он был молодой, моложе тебя, перепуганный и уставший. — Слышь, не иди туда.
— Это мой район, — сказал ты, не имея возможности оторвать взгляда от горящих домов. Тебе казалось, будто бы ты смотришь фильм.
— И мой тоже, — сказал паренек, и тут до тебя дошло, что ты его знаешь. То был Куба[246] Пясецкий, брат Олека Пясецкого, с которым ты ходил на английский язык.
— Куба… — сказал ты. Он прищурил глаза.
— Павел?…
— Кто-то из твоих… ну… ты понимаешь? — тяжело спросил ты, не веря тому, что говоришь, потому что такие диалоги, они, курва, только в фильмах про войну, но не в Радоме на улице Мешко I микрорайона Михалув.
Тот отрицательно покачал головой.
— Не… — тихо ответил он. — Они на кладбище были, на Фирлее[247]. Но они все видели. Я говорил с матерью по телефону. Прилетели самолеты, бомбардировщики. Наши тоже летали. Стреляли в воздухе. Один наш упал на Голомпёве[248], а один их, вон там, — показал он рукой, — под лесом, как ехать на Едльне-Летниско. По грибы, — прибавил он, — я всегда туда по грибы ходил. В общем, сбросили они бомбы на Михалув и улетели. — А с тобой, — вновь прищурился он, — чего случилось? Какой-то побитый… Ты был там?