Шрифт:
– Из чего ж бесноваться?
Каждое слово выдавливал так медлительно, так апатично, что Старик даже вздрогнул, вероятно, забыв, с чего начал сам:
– Что?
Он повторил ещё апатичней:
– Бесноваться, говорю, из чего?
Очнувшись примерно наполовину, выпустив дым, передвинув сигару, роняя пепел на брюки, Старик протянул:
– Жизнь готовит сюрпризы на каждом шагу.
Это пустое глубокомыслие, слышанное тысячу раз, не расшевелило его. Он ответил беспечно, навострив всё же уши, не выйдет ли путное что:
– Зная прошлое, зная настоящее, нетрудно мылящему человеку вывести будущее. Приходит лишь то, что должно было прийти.
Старик спросил лениво о том, о чем спрашивал тоже тысячи раз, не открыв глаз, не поворотив головы, как спрашивал и когда-то впервые:
– И удача, любовь?
Он подтвердил, сбрасывая пепел легким ударом ногтя:
– Разумеется, и они.
Тоже потянувшись к переполненной пепельнице, тоже сбрасывая короткий столбик пепла щелчком, Старик с сомнением протянул, забыв принять руку:
– Будто возможно предвидеть…
Подождав продолжения, что именно желал бы предвидеть Старик, разглядывая неудобную позу, повисшую в воздухе руку, точно рука была сама по себе, ничего не дождавшись, он бросил полушутя:
– Ну, разумеется, кроме, может быть, одного…
Сам взглянул не без удивления на руку, откачнувшись назад, устроившись поудобней, Старик полюбопытствовал только что не одними губами:
– Кроме чего?
Он улыбнулся лукаво:
– Кроме плода наших собственных действий.
Внезапная мысль показалась любопытной ему самому, и он дожидался второго вопроса, чтобы обдумать её и развить, и даже немного подался вперед, точно подгоняя своего никуда не спешившего собеседника.
Однако Старик не спросил ни о чем.
Он с усмешкой подумал, откидываясь на спинку дивана, что так и должно было быть, что он бы испугался, пожалуй, загорись Старик такого рода идеей всерьез, и решил бы, что бедный Старик заболел.
Но Старик был здоров, вертел невозмутимо сигару, покачивал иногда головой, размышляя неизвестно о чем, погружаясь всё глубже в бездомный омут молчания, и неопределенные думы его обещали затянуться надолго.
Пожалев, что нового, как он и думал, ничего не стряслось, без ропота покорившись судьбе, он тоже прикрыл дремотно глаза, однако, странное дело, блаженство покоя не возвратилось к нему.
Что-то мешало, и он подумал неторопливо, с откинутой назад головой, что бы могло обеспокоить его, но причин не нашлось никаких, разве что нечем становилось дышать.
Он лениво поднялся и открыл настежь форточку, потянувшись на цыпочках к ней.
Струя свежего воздуха приятно дохнула в лицо, но он тотчас, боясь простудиться, отодвинулся в сторону от неё.
Дергались, колебались широкие копья свечей, то падая, то выпрямляясь, мелко дрожа.
Старик, с блаженным видом вытянув коротковатые ноги, разглядывал вышитые носы домашних замшевых туфель.
Старика он изучал с самого детства, с той поры, как начал давать уроки у Майковых, сначала двум старшим, затем и ему.
Аполлон стал чиновником и поэтом, зажил благополучно, без громких радостей, без серьезных потрясений и бед, и он с беспокойством следил, как в одаренном поэте словно бы притуплялась отзывчивость, как в образе жизни, в манере держаться, в манере писать нарастала словно бы суховатость, проглядывал словно бы педантизм.
То есть смысл его наблюдений можно было бы выразить, может быть, так: талант креп, талант шлифовался, талант приобретал изысканность, тонкость, сухой аромат, однако вершины гениальных прозрений оказывались ему не по средствам.
Он остановился, споткнувшись на мысли о гениальных прозрениях. Это выражение как-то не шло к Аполлону… Заметное, что ли, большое… Нет, и это тоже не то…
Он отступил от окна, словно пытаясь найти более точное выраженье тому, что вертелось на языке, снял, безотчетно, не глядя, с полки плотный маленький том, и вдруг книга раскрылась на заветной странице сама. Это было затвержено наизусть, это в нем осталось навечно, постоянно меняясь в ходе его размышлений, однако читать показалось приятней, и он медленно прочитал про себя:
Пока не требует поэтаК священной жертве Аполлон,В заботах суетного светаОн малодушно погружен;Молчит его святая лира,Душа вкушает хладный сон,И меж детей ничтожных мира,Быть может, всех ничтожней он…Захлопнул, сердито бросил а стол.
Когда-то он пленялся этой пророческой мыслью. Эта мудрая мысль убеждала его, что и самым великим поэтам не суждено какой-то особенной, отличной от всех, феерической жизни, какую писали в прозе, в стихах молодые романтики с волосами до плеч, а следом за ними и он. Вовсе нет, существование и самых громких, самых гениальных поэтов большей частью бывает неприметно и буднично, каково оно и у самых обыкновенных людей.