Шрифт:
— Вот вздор какой! Я от женщин не бегал. Не беспокойся: меня не женят.
— Не говори, душа моя! Скука, одиночество удивительно изменяют идеи. И потом, деревенская жизнь чрезвычайно располагает к тучности и женитьбе. Первое над тобой начинает сбываться, на мои глаза ты уже толстеешь; смотри, чтобы не сбылось и последнее.
— Неужели ты находишь, что я потолстел? — сказал Тамарин с беспокойством.
— Немного еще, но уже есть расположение. Цвет лица у тебя стал гораздо лучше. Посмотри на себя: ты скоро будешь румян, как твой Иван Васильич!
Тамарин подошел к зеркалу, и, от действия ли света или от жару только, действительно, лицо его не было бледно как всегда.
— Послушай, Островский, ты меня пугаешь, — сказал Тамарин. — Неужели я в самом деле растолстею. Это будет непозволительно смешно!
— И очень ново: Тамарин смешон! Тамарин, который никому не прощает тени смешного и беспощадно казнит его своим языком! Это восхитительно! Если мои надежды сбудутся, я приезжаю к тебе года через два и снимаю с тебя портрет, или, лучше сказать, списываю семейную картину. Она будет представлять, положим, хоть эту комнату, после жирного обеда (обед у тебя непременно будет жирный); ты сидишь в бухарском халате и делаешь кейф. Глаза твои немного отекли и полузакрыты, как у жирного кота, которому почесывают шейку; тебе хочется спать. Перед тобой здоровая кормилица держит полугодового ребенка; он ревет, а кормилица уговаривает его: «Не плачь, душенька, тятенька баюшки хочет». Возле тебя сидит твоя супруга, белая и румяная, как говорится, кровь с молоком; она в распашном капоте, отдувшемся спереди, потому что находится в том же почтенном положении, из которого вышла полгода назад. Она смотрит на тебя с любовию, треплет белой рукой твою пухленькую щеку и говорит тоненьким голоском: «Ты бы прилег отдохнуть, и я тоже прилягу!»
— Надо тебе отдать справедливость, Островский: у тебя чудесное воображение. Но отчего ты не велишь нарисовать себе другую картину, например…
— Не трудись, душа моя, моя жизнь и в оригинале неинтересна, не только в копиях; а я знаю что ты не любишь оставаться в долгу.
— Да, в этом случае я на тебя не похож.
— И дурно делаешь! Меня учили в политической экономии, что долги есть признаки богатства. Но скука с ними: мне каждое утро напоминают о них. Поговорим лучше о тебе. Что ж, ты едешь?
— Куда? В Петербург нельзя, за границу не с чем, да я уж по ней и потаскался. Губернские города похожи один на другого как две капли воды и все ужасно скучны.
— Поедем со мной в N; мы его преобразуем. Мне надо в нем жить, чтоб устроить дела.
— То есть чтобы заложить имение.
— Нет, оно уж заложено. Но, видишь ли, в Петербурге жить адски дорого. Надо годика два отдохнуть в провинции. Поедем в N, там вдвоем нам будет веселее. К тому же баллотировка зимой. Мы, как помещики, должны же быть на ней. У меня нанята уж и квартира.
— Ну об этом хлопотать нечего, у меня там свой дом; достался от бабушки.
— Я уважаю твою бабушку! Она как будто предчувствовала, что ее внуку нужно будет жить в N. Удивительно, как эти старые люди предусмотрительны! Например, мой отец, как будто знал, что для меня нет ничего несноснее управления имением, и потому он заживо прожил все, что успел. Итак, мы едем?
Сергей Петрович задумался. У меня в эту минуту сердце билось, как голубь под ястребом. Я хотел вскочить и вмешаться в разговор, но остановился только потому, что этим бы изменил себе. Если бы Сергей Петрович сказал, что остается, мне кажется, я бы расцеловал его.
— Скука за скуку, — отвечал он. — Действительно, в деревне делать нечего. Едем!
Злость взяла меня. Мне кажется, слезы выступили у меня от досады. Скука за скуку! В деревне ему делать нечего! А Варенька, которую он влюбил в себя! Варенька, которая с улыбкой просыпается каждое утро, потому только, что она днем надеется увидать его. Как же это он не подумал о Вареньке! Как же это он не подумал, что с нею будет без него? Боже мой! Из чего созданы эти люди, которые все думают о себе, только об одном себе!
— И прекрасно, мы поедем вместе, — сказал Островский. — Завтра пораньше.
«Как же это завтра, — подумал я, — ведь надо же ему хоть проститься».
Сергей Петрович позвонил, — вошел его Яков.
— Мы завтра утром поедем в N, — сказал он, — на всю зиму. Возьми с собой все, что нужно. Лишнее отправить в обозе после нас.
— Слушаю-с, — отвечал Яков. Я не вытерпел, сделал вид, что проснулся, потянулся, зевнул и вскочил.
— Хорошо ли выспались, Иван Васильич? — спросил Сергей Петрович.
— Хорошо, очень хорошо, — отвечал я. — Что это вы говорили про обоз?
— Я еду в N, — отвечал он.
— Когда же?
— Завтра утром.
— А к соседям разве не поедете прощаться?
— К кому же? С вами мы простимся сегодня Перед Маврой Савишной вы меня извините. Скажите ей, что я не мог быть сам, потому что еду с князем, а он спешит отъездом.
Я взялся за фуражку.
— Куда же вы? — спросил Сергей Петрович.
— Домой; целый день не был, нужно на детей взглянуть. Прощайте!