Шрифт:
Борович не поддерживал разговора, и он оборвался. Около восьми часов за стеклянной дверью появился господин Маевский, открыл ее, величественным жестом вызвал учеников в коридор и велел подняться во второй этаж. Борович шел, как помешанный. Ноги под ним подгибались, мысли, как искры на ветру, вспыхивали и гасли. Мертвыми глазами увидел он распахивающиеся перед ним двери главной канцелярии и всех учителей, собравшихся за длинным столом, накрытым зеленым сукном. Мозг его острым ножом пронзила мучительная мысль:
«Заседание… О нас…»
Господин Маевский поставил злоумышленников неподалеку от стола и уселся сам. Наступило мгновение тишины, на протяжении которого Марцинек слышал медленные и глухие удары своего сердца.
– Борович, Шварц… – сказал директор холодным и торжественным голосом, – вы знаете, что вы вчера сделали. Педагогический совет вызвал ваших родителей. Вы будете оба исключены из гимназии, равно как и двое других ваших сообщников, но, кроме того, совет должен знать, действительно ли вы стреляли из пистолета, заряженного порохом, ибо таково требование полицейской власти относительно ваших показаний. Шварц, стрелял ты из пистолета, заряженного порохом?
– Вот, ей-богу, чтобы мне так жить, не стрелял я ни из какого пистолета! – коротко и ясно ответил Шварц.
Марцинек понял, что метод защиты, принятый Шварцем, безумен и гибелен. Было совершенно очевидно, что наглое запирательство ни к чему не приведет, но, с другой стороны, под угрозой вечного позора не мог же он признаться во всем? Он чувствовал, что следует сказать иначе, но вместе с тем запираться в чем только возможно, по крайней мере в половине содеянного.
– А ты, Борович, – обратился к нему директор, – признаешь свою вину? Ты стрелял?
– Да, господин директор… – ответил он тихим проникновенно-скорбным голосом, – стрелял, но без пороха…
Выговорив эти слова, Марцинек взглянул на собравшихся педагогов и остолбенел. Ему показалось, что эти праведные судьи сняли с лиц суровые маски. Язвительный учитель Вилькевич, который пользовался репутацией атеиста и, вероятно, вследствие этого был низведен до уровня учителя географии, задрал голову, надел на нос пенсне, всмотрелся в Боровича и сказал, отчаянно махнув рукой:
– Слыханное ли дело… стрелял без пороха! Что за дерзкий и опасный конспиратор!
И вдруг весь синклит разразился громким, неудержимым смехом.
Директор силился сохранить достоинство, но и он стал трястись всем телом.
Обоих подсудимых выставили за дверь и препоручили Пазуру, который снова запер их.
Когда начались уроки, им приказали отправляться в класс. Там им объявили, что в порядке величайшей милости они приговариваются к длительному карцеру на хлебе и воде.
Все эти переживания и потрясения подействовали на Марцинека угнетающе. То, что его не исключили из гимназии, он в глубине души приписал заступничеству покойной матери.
Поэтому тотчас после отбытия карцера мальчик отправился в костел.
Старинный собор был совершенно пуст. Холодный мрак затянул всю середину, все углы, но Марцинек искал еще более укромного места и нашел его в темном переходе под хорами.
Там было что-то вроде ниши, в глубине которой находились двери, ведущие прямо из костела к большому органу.
Тут стояли ящики со свечами, сюда же прятали лесенки-стремянки, какие-то старые украшения и другую церковную рухлядь.
Марцинек упал на колени в этом мраке, прильнул лицом к холодным плитам и погрузился в молитву.
И лишь пан Розвора, главный пономарь и первый во всем городе курильщик, позвякивая ключами в знак того, что костел к вечеру запирается, спугнул его оттуда.
На следующий день, ранним утром, Борович снова стоял коленопреклоненный на том же месте. С этого времени он вставал пораньше и ежедневно до уроков отправлялся на свое место под хорами. Однажды, стоя на коленях, он выслушал проповедь, которую произнес перед верующими один из викариев, старенький простодушный ксендз. Он поучал в этот день преимущественно служанок и ремесленную бедноту, как надлежит понуждать себя к молитве. В простых, почти смешных оборотах речи он уверял, что молитва сперва скучна человеку и претит ему, потом входит в привычку и, наконец, становится приятной, как чистая и целая рубашка нищему, который ходил в гнойном рубище и которого ели вши. Марцинек принял к сердцу это поучение и стал практиковаться в молитве. Сперва он прочитывал только одну молитву, потом стал шептать по нескольку, всегда с какой-нибудь просьбой; с течением времени плохие или хорошие отметки, правильное или неправильное решение задачи, наконец, все явления и все случаи жизни он мысленно ставил в зависимость от своих утренних молитв.
Таковы были внешние формы этого душевного состояния. В сущности же религиозность была как бы пробуждением к жизни мертвого существа. Как весной из голой почвы неожиданно, как бы из ничего, вырастает побег цветка, тянется к солнцу и открывает навстречу ему свою чашечку, так в душе Марцинека из ничего выросло неведомое чувство, чудесный цветок детского возраста: доверчивость. Она окружила мальчика словно неземным благоуханием. Все было понятно и объяснимо в этой заколдованной стране, все явления и вещи были охвачены чудесной философской системой, исходным пунктом которой была молитва. Ничто там не происходило без причины, всякое событие было результатом каких-то добрых или дурных поступков, карой или наградой за дурные или добрые мысли, иногда за мечты, чистые, как первый снег, которые, однако, в этой стране назывались преступлениями… Иисус Христос, окровавленное чело которого склонялось в сторону убежища Марцинека из ближайшего притвора, казалось, прислушивался к его бесконечным молитвам. Чем больше высказывали их детские уста, тем больше было их в сердце. За молитвами следовали немудреные просьбы о всяких пустяках, самые удивительные договоры и обеты, иной раз покорные упреки и жалобы. Странная сила влекла все мысли мальчика дальше и дальше, оказывала на его поведение безоговорочное влияние, принуждала его, например, усиленно учить уроки не ради науки, не ради хороших отметок, а ради каких-то неземных потребностей сердца.