Шрифт:
— Для тех, кто хоть что-нибудь понимает в искусстве.
— Ладно, допустим, я не принадлежу к этой категории и не претендую на это. Но нас было-то, наверное, человек сто, а то и больше, а восторгов что-то не слышно.
— Уровень культурный повышать надо.
— Опять согласен. Но все-таки объясни, что означает, например, то полотно, где на фоне пейзажа — гигантская бутылка русской горькой? Или другое, помнишь — большой лист старинной грамоты с древнеславянскими письменами и по этой грамоте два следа от подошв современного ботинка? Это что такое? Современность топчет все, что было до нее? Так, что ли?
— А ведь иногда и топчет, а? Ведь факт?
— Ну так выходит, Костя правильно понял мысль художника, — заметил Зарубин.
За Хомякова ответил Удальцов:
— Даже ты упрощаешь, Виктор. А тебе-то уж следовало бы на вещи смотреть глубже.
— Как ни крути, это претензия на символ. А символ есть обобщение.
— Подожди, Виктор. Помнишь, ты как-то все носился с книжкой о художниках эпохи Возрождения?
— Ну и что?
— Так вот они к своим шедеврам шли тоже путем исканий.
— Не спорю. Когда они писали картины, возвеличивающие их общество, на заднем дворе этого самого общества шла травля людей, попирание личности и многое другое. Но звали-то художники человека к тому, чтобы он стал хорошим. Куда же зовут авторы этих картин?
Хомяков раздраженно проговорил:
— Что вы все берете частности? Говорю же вам, надо шире все это понимать.
Зарубин, не обращая внимания на его нервозность, продолжал:
— И все-таки приведу еще одну частность. Припомните еще одно полотно. Там изображена земля, пустыня и черное небо, и над всем этим взвился змий с жирным телом и маленькой головкой, которая уставилась на зрителя двумя огненными злыми глазами. Я когда посмотрел, то почувствовал горькую обиду. Неужели художники представляют себе мир как пустыню, над которой распростерся змий?
Хомяков с усмешкой проговорил:
— А вам бы все такие картины, какую я видел как-то на выставке в Москве. Тогда вышел указ: не кормить хлебом свиней. И вот появился «шедевр» огромных размеров: свиньи едят белый хлеб, рядом стоит мужик — руки в помоях — и назидательно грозит зрителю пальцем. Может, вас такие полотна устраивают?
— Ну зачем же ты нас-то в этаких чудаков превращаешь? — спокойно ответил Зарубин. — Для нас искусство вроде старого друга, которого забываешь на годы, а когда тебе тяжко, к нему приходишь. Трудно тебе — возьмешь Пушкина, Толстого, Чехова. Или в музей идешь — к Рембрандту, Репину, Левитану. Вот такого искусства, к которому в такой момент потянуло бы, сейчас у нас очень мало.
В ответ на его слова Удальцов задумчиво произнес:
— Нужно не забывать, что художник — человек, как и все, и как человек, аккумулирует в себе все явления времени. Он выражает думы эпохи. Гейне говорил, что через сердце поэта проходит трещина мира. Художники отражают жизнь, какая она есть, какой они ее видят. И если вы, дорогие друзья, не понимаете этого, то тут уж виноваты не художники.
— Вот это — не в бровь, а в глаз! — восторженно произнес Хомяков.
Но на Удальцова набросился Зайкин:
— Понятно, значит, в том, что выставка нам не понравилась, виноваты мы сами?
— Но мне-то она понравилась и товарищу Удальцову тоже, — проговорил Хомяков.
— Не знаю, конечно, может, я действительно мало понимаю в искусстве, а может, и ничего не понимаю. Но вот были мы недавно в Третьяковке. Ведь там от многих картин отойти невозможно.
— Около тех картин, что вы сегодня видели, через сто лет люди тоже будут стоять неделями, — ответил Валерий.
Зарубин со вздохом проговорил:
— Свежо предание. Не верю я в это, Валерий. Все-таки истинное искусство и современники, думаю, понимают.
— Прекрасное, конечно, всегда прекрасно, — сказал Удальцов. — Недавно купил я себе репродукцию «Святой Инессы» Риберы. Страшно люблю эту картину.
— Риберы? — заинтересовался Валерий. — Кто-то из новых? Не слышал.
Удальцов, пряча улыбку, ответил:
— Хосе Рибера — это семнадцатый век.
Валерий, смущенный, замолчал, а Аркадий продолжал:
— Сюжет такой. По легенде, юная девушка Инесса была выставлена нагой на поруганье толпы. Но свершилось чудо: у мученицы вдруг выросли длинные, до полу, волосы и укрыли ее мягкой пеленой. Девушка стоит на коленях перед разверстой могилой. И такое у нее лицо, такие глаза…
Спор все продолжался. То и дело слышались недоуменные восклицания, вопросы и реплики Зайкина и других ребят, шутливо-иронические замечания Аркадия (он явно подогревал спор), нервные, нравоучительные монологи Хомякова.
Виктор Зарубин был задумчив, больше в споре участия не принимал, только, когда он приобретал очень уж бурный характер, старался успокоить ребят, напоминал, что, доказывая свою точку зрения, не обязательно кричать на всю округу и уже вовсе не стоит обещать «устроить темную» не согласному с тобой оппоненту. Выставка Виктору не понравилась тоже, он целиком был согласен с Костей, совсем не был согласен с рассуждениями Валерия Хомякова да в какой-то степени и Аркадия тоже. Но спорить не хотелось, мысли были заняты совсем другим.