Шрифт:
Акита не возвращался… Уходило лучшее время, растрачивалась подогретая водкой солдатская терпеливость.
По приказанию поручика двое солдат, стараясь не звенеть лопатами, выкопали и положили в траву погранзнак. Теперь Амакасу с досадой поглядывал на поваленный столб. Стоило два часа морозить полуроту из-за такой чепухи!
Закрыв глаза, он пытался представить, что будет дальше… К рассвету он опрокинет заслон и выйдет к автомобильному тракту. Пулеметные гнезда останутся в двух километрах слева. Застава будет сопротивляться упорно: русские привыкли к пассивной обороне… Они даже имеют небольшой огневой перевес, но при отсутствии инициативы это не имеет значения. К этому времени полковнику постфактум донесут о случившемся. По крайней мере министерство еще раз почувствует настроение армии… Он ясно представил очередную ноту советского посла, напечатанную петитом в вечерних изданиях, и уклончиво-удивленный ответ господина министра.
Только осторожность удерживала Амакасу от броска вперед. Благоразумие — оружие сильных. Он вспомнил готические окна академии и пренебрежительную вежливость, с которой полковник Гефтинг объяснял японским стажерам методику рейхсвера в подготовке ночных операций… «Благоразумие — оружие сильных», — говорил он менторским тоном… Амакасу презирал толстозадых гогенцоллерновских офицеров, проигравших войну. Они не понимали ни японского устава, ни наступательного духа императорской армии.
И все-таки Амакасу слегка колебался. Молчание противника было опаснее болтовни пулеметов.
Наконец явился ефрейтор Акита. Рассказ его был подробен и бессвязен… Вместе с Мияко они прошли весь лес, от солонцов до заставы. Нарядов не встретили. Окна заставы темны… Потом пошли отдельно… Слышно было, как проехала крестьянская повозка.
— Почему крестьянская? — спросил поручик раздраженно.
— Пахло сеном, и разговаривали две женщины.
— От вас пахнет глупостью!
— Не смею знать, господин поручик.
— Где Мияко? Подумайте… Ну?
— Вероятно, заблудился, — сказал ефрейтор, подумав. — Он ждет рассвета, чтобы ориентироваться.
Разведка оказалась явно неудачной, но ждать больше было нельзя. Амакасу отдал приказ выступать…
…Два глухих взрыва сорвали дежурного с табурета. Это было условным сигналом. Наряд Семичасного предупреждал заставу гранатами: «Тревога! Ждем помощи. Граница нарушена…»
Люди вскакивали с коек, одним рывком сбрасывая одеяла. Света не зажигали. Все было знакомо на ощупь. Руки безошибочно нащупывали винтовки, клинки, разбирали подсумки, гранаты. В темноте слышались только стук кованых сапог, лязг затворов и громыхание плащей. Бойцы, заснувшие всего час назад, хватали оружие и выскакивали во двор, на бегу надевая шинели.
Люди двигались с той привычной и точной быстротой, которая свойственна только пограничникам и морякам.
Через минуту отделение заняло окопы впереди заставы. Через три — небольшой отряд конников, взяв на седла «максим» и два дегтяревских, на галопе пошел к солонцам.
Сигнал Семичасного, еле слышный на расстоянии двух километров, отозвался эхом на соседних заставах. Бойцы «Казачки» седлали коней, когда дежурные на «Гремучей» и «Маленькой» закричали: «В ружье!» Здесь тоже все было известно на ощупь: маузеры, седла, пулеметные ленты, тропы, камни, облюбованные снайперами, сопки, обстрелянные сотни раз на учениях.
Проводники вывели на тропы молчаливых овчарок. Конники на галопе пошли по распадкам, с маху беря ручьи и барьеры из валежин. Пулеметчики слились с камнями, хвоей, пропали в траве.
Наконец десятки людей услышали беспорядочные слабые звуки — точно дятлы вздумали перестукиваться ночью.
Прошло полчаса… Соседние заставы, выславшие усиленные наряды, продолжали ждать. Никто не имел права бросить силы к «Казачке», оголив свой участок.
И вдруг зеленая ракета беззвучно поднялась в воздух. Описав огромную дугу, она долго освещала мертвенным светом вершины голубых дубов и лесные поляны. Дятлы опешили, а затем застучали еще настойчивее. Дубах вызвал начальника отряда.
— В Минске идет снег, — предупредил он спокойно.
Эта метеорологическая сводка настолько заинтересовала начальника, что он тут же поделился новостью с маневренной группой и авиачастью, находившейся в ста километрах от границы.
— Два эскадрона к Минску, галопом! — приказал он маневренной группе. — Предупреждаю: в Минске снег, — сообщил он командиру авиачасти.
— Греемся, — лаконично ответила трубка.
…В остальном в Приморье было спокойно. В полях возле Черниговки гремели молотилки. Посьетские рыбаки уходили в море, поругивая морозец. На амурских верфях электросварщики, работавшие под открытым небом, зажигали звезды ярче Веги и Сириуса… Летчик почтового самолета видел огненное дыхание десятков паровозов. Шли поезда, груженные нефтью, мариупольской сталью, ташкентским виноградом, учебниками, московскими автомобилями. В шестидесяти километрах от места перестрелки рыбак плыл по озеру в поселок за чаем, вез белок, вспугивал веслами глупую рыбу и пел, радуясь тишине осеннего утра.
Ни один чехол не был снят в эту ночь с орудий укрепленной полосы.
Сопка Мать походила на казацкое седло. Широкая, затянутая бурой травой, она лежала между падями Козьей и Рисовой. Правым краем это седло упиралось в ручей, против левого расстилались кусты ежевики и солонцы — плешивый клочок земли, истоптанный и изрытый зверьем.
Отделенные от сопки широкой поляной, стояли по ту сторону границы невысокие голые дубки. Траву на поляне и сопках никогда не косили. Дикой силой обладала рыжеватая почва, не видевшая никогда лемеха. Будяки вытягивало здесь ростом с коня, ромашки разрастались пышнее подсолнухов. Щавель, лилии, повилика, курослеп, лебеда, лютик, гвоздика соперничали в силе, ярости и жестокости, с которой они душили друг друга. Иногда властвовали здесь ромашки, делавшие поляну чистой и строгой. Иногда лиловым пламенем вспыхивал багульник или ноготки заливали сопки медовой желтизной. К осени все это пестрое сборище выгорало, твердело, превращаясь в густую пыльную шкуру.