Шрифт:
Мотька замолчал, взвешивал, какое впечатление производят его слова, я ожидая, видимо, какой-нибудь реплики Петьки, но Петька молчал, и Мотька, шмыгнув носом, заговорил снова:
— Барышня эта до меня хороша была, грамоте учила. Добрая барышня. Она у меня в большом уважении была, и я даже страдал по ей. Видит бог и святые угодники, хоть вы их, товарищ, не уважаете, что мне ту барышню не расчет было кончать, и, наоборот, я через ее кончину страдал. Мне было жаль ее, товарищ, я вам сердцем говорю, товарищ, как честный человек другому честному человеку. Вы вот думаете, что вы лучше всех и что только у вас кровь хорошая, а у нас, думаете, помоя в жилах налита и у нас под девятым ребром не сердце, а собачий хвост дрыгает. А ваш брат почище нашего. Супчик-то холеный, что барышню прикончил, как кобенился, каким прикидывался тонким шпеньком, а на позерку какой оказался сучий прихвостень вашего класса. Он ведь из бар, заметьте. Его деды все генералы и чиновники, кось тонкая, из прежних. Вот в таких-то и сидела гниль — это самый вредный елемент. Они ведь как чуть что не по ним, сейчас хвось и чем попало лупят: палка — дак палкой, стакан — дак стаканом, нож — дак ножом. Они — словно спички, только чиркнешь — сейчас готово, взорвался, расходился, бедов наделал, нервы у них там и характер, А у этих Светловых особенно характер тяжелый. Их папашу весь город знал за тяжелый карактер. Зверь, а не человек. И вот такой елемент надо извести вовсе, и ваша комсомольская обязанность, товарищ, имейте в виду, законопатить его, стерву, в темный трюм, чтобы он носу не казал оттуда лет двадцать, да чтобы девок хороших ножом не тыркал в груди.
Петька прервал быстро и неожиданно:
— Постой, почему ты знаешь, что в грудь?
Мотька опустил лицо на мгновение, но, когда поднял, было оно лукаво обиженным.
— Это я к слову, для картины. Почем я знаю, куда он ее. Мне про это говорить не охота — с души тянет. А вы, товарищ, лучше бы этим буржуйским елементом занялись, чем безвинных пролетариев позорить.
Мотька обиженно замолчал. Петька молчал тоже и думал.
Показалось ему, или в самом деле Мотька на сажень отодвинулся по стенке, ведущей к кровати. Ухмыльнувшись, он обронил спокойно:
— Чего тебя к кровати тянет? Кровь зовет?
Судорога прошла по мотькиному лицу, но тотчас пропала.
Он постоял, взявшись да дверную ручку и смотря задумчиво в потолок.
Кожа на скулах ходуном ходила, и коленка правой ноги била в широкую штанину.
— Та-а-ак, — протянул он, — не хотите вы, товарищ, понять сути. Имеете против меня худые мысли. Ну что же? Жалко, конешно. Нам, пролетариату ободранному, всегда бока чешут, как барские жеребчики нашкодят. Им всегда заступа, а нам всё в рыло. С той поры так ведется и сколь еще вестись будет!? Ну что же? Против рожна не попрешь. Товарищ комсомол, остаюсь несправедливо обиженный и до свиданья.
Петька остановился против Мотьки, посмотрел на него сверху:
— Дурак, брат, ты, или меня дураком почитаешь. Дверь быстро распахнулась и снова закрылась. Мотька исчез так же бесшумно, как и появился.
В этот день «Северный труженик» объявил на первой странице:
«Завтра в помещении Городского театра состоится показательный суд над Григорием Светловым, обвиняющимся в убийстве и изнасиловании комсомолки Гневашевой. В свое время Светлов примазался к комсомолу и был исключен незадолго до совершения преступления…»
Следовало подробное описание событий «рокового» дня и всех привходящих обстоятельств.
Описание было пространным и занимало два полных столбца по 120 строк каждый. «Северный труженик» вышел удвоенным тиражом и разошелся весь без остатка. К вечеру газетчикам предлагали по гривеннику за номер, но они только разводили руками и блаженно улыбались.
В Образцовой столовой над каждой тарелкой супа торчала газета, и обедающие охотней глотали стряпню Прокопия Угрюмого, судебного репортера с демоническим уклоном, чем стряпню поваров Образцовой столовой. Не каждый день бывший комсомолец убивает и насилует настоящую комсомолку.
На заводе шел бурный многотысячный митинг. В резолюции требовали жестокого наказания виновного и указывалось на необходимость «изживать в рядах комсомола всякие упадочные настроения и вышибать примазавшихся».
Город долго не гасил огней, и к морозным звездам через печные трубы и деревянные отдушины несся прелый, слюнявый обывательский шопот о насильниках, о комсомоле, о «советской нравственности».
На краю города, из заснеженных, отвердевших болот поднимались желтые заледеневшие стены исправдома. В камере № 12 на койке сидел Григорий и при свете тусклой исправдомовской лампочки лихорадочно писал карандашом в положенной на колени тетрадке. Часто он вставал и прямой твердой походкой ходил по камере. Григорий заметно поправился и походил на прежнего Гришку Светлова, но только стал он не в пример взрослей. Вырос он за этот год на все десять лет и внутри закрепился, видимо, прочно. Оттого глаза его смотрели уверенно и жестко. Карандаш его тоже уверенно и быстро бегал по бумаге. Он готовил свою речь к завтрашнему суду.
У Джеги завтрашняя заноза крепко в голове засела. Шагал из угла в угол, тоскливо и зло поводил глазами по чисто прибранной комнате… Ах, этот завтрашний день, чтоб его черти сожрали! Обвинять… Разве он готов?.. Разве… Останавливался, прислушивался, подходил к дверям. Тихо. Но он знал. Она сидит там — сидит и водят по строчкам невидящими глазами. Зачем она все читает и читает? Почему у нее синие круги и припухлость вокруг глаз? Он видит ее сквозь дверь, сквозь стены, склоненную над книгой, в которую она, быть может, вовсе не смотрит. Как обожженный отскакивает Джега от дверей и снова мечется по комнате. Ходит сперва с угла на угол, потом вдоль одной стены взад вперед, потом по стенам вокруг всей комнаты, считает шаги, сбивается и останавливается.
Обвинять… чорт побери… обвинять. Хорошо, он будет обвинять; он ведь должен обвинять. Он садится за стол. Так… он не будет касаться фактов, доказывающих убийство — это дело прокурора… Он общественный обвинитель — его обязанность вскрыть бытовую и общественную подоплеку убийства. Комсомолец… ведь комсомолец убил… а-а, стерва комсомолец… Но ведь это же чуждый комсомолу элемент… случайный… Именно на это упирать.
На пороге Юлочка… Он бросил ручку в угол.
— Юлка.
Она подошла к столу, взяла книжку, минуту постоял, будто задумавшись, и ушла.