Шрифт:
В тот же день перед сном Фридрих принялся начерно набрасывать послание Вольтеру; утром перечитал дружественное его письмо и вот теперь вынашивал, выхаживал, высиживал ему ответ. Вопрос осложнялся тем, что Вольтер писал на родном своём языке, тогда как Фридриху надлежало сравняться в изяществе слога при обращении к языку, выученному исключительно и всё-таки чужому.
«Любезный друг, вот и переломилась моя участь...» Или, может быть, лучше «судьба»? Нет, конечно, «участь». Судьба какой была, такой и осталась, это прерогатива Господа. А люди могут разве что изменить участь. «Я видел Фридриха-Вильгельма в предсмертные часы, видел, как он страдал и томился...» Хотел вычеркнуть «томился», но неожиданно уловил в ложной тавтологии — «страдал и томился» — приятную для его уха сдвоенную ноту, почти как при игре на флейте. Отец ведь страдал — физически страдал, испытывал сильные боли, тогда как дух его именно томился. «Страдал и томился» — это очень хорошо, это Вольтер должен оценить. А вот дважды на одно предложение пришедшийся глагол «видел» следовало вычеркнуть, заменить чем-нибудь иным, потому как «видел... видел» суть простая литературная небрежность. Такое, правда, иногда встречается в письмах Вольтера, однако тот с высоты литературного своего авторитета может позволить себе отдельные небрежности слога, что лишь ещё более подчёркивает безукоризненность языка. Не будем зазнаваться. Но и небрежностей не допустим. Ведь немыслимо обращаться к великому Вольтеру и при этом не стремиться хоть отчасти подладить свой подлый слог к его божественному стилю. На Вольтера никому не стыдно равняться, потому как вольтеровский слог суть совершенство недостижимое.
«Прошу Вас, пожалуйста, пишите ко мне впредь просто как к частному лицу и прекратите со мной эти чины и титулы. Сразу на меня свалилось дел так много (зачеркнул и написал «такое множество»), что прямо-таки не знаю, когда смогу разобраться хоть с главнейшими. Несмотря на понятные Вам грустные хлопоты, выкраиваю всё-таки ежедневно время для того, чтобы черпать из Ваших книг наставления и удовольствие». Вот опять-таки вопрос, как лучше: «из Ваших книг» или же «из Ваших сочинений»? Подчеркнём, до беловика пускай так остаётся.
«Чувствую, что моя страсть к стихам неизлечима и сия болезнь пребудет вечно в моей крови. Я мог бы Вам прислать стихотворное тому доказательство, однако теперь недосуг. Оставить пришлось не только стихотворное сочинительство, но и некоторые иные удовольствия». Вольтер же умница, поймёт с полуслова.
«Касаемо последних событий, известных Вам в самом общем виде, могу вкратце рассказать. В пятницу Его Величество меня принял ласково, хоть и находился в отчаянном положении. Понедельник оказался для больного лучшим днём. Спокойный и умиротворённый, возлежал он на своём смертном одре (прочь «своём» — не на чужом же смертном одре лежал он). Во вторник, часов около пяти утра, он простился с моими братьями, с приближёнными, со мною. Умирал стоически. Такая кончина делает ему честь не меньше, чем все его прошлые триумфы, потому как ранее побеждал он врагов, тогда как в этом случае — себя.
Обременённый обилием вдруг свалившихся на мои плечи дел, я не имею возможности всецело предаться горю». Последнее можно убрать, тем более что ранее уже написал и про горе, и про множественность дел.
«Как ни покажется странным, более всего я занят сейчас учреждением хлебных магазинов по уездам и провинциям (мелко, мелко всё это; нужно «по городам и весям»). Я хочу, чтобы везде моим подданным доставало хлеба. Недавно своим сердцем и умом дошёл до понимания истины, что много проще жить для одного себя и куда сложнее — для других. Отчего в сутках только лишь двадцать четыре (пожалуй, сделать надо цифрой «24») часа?» Подумав, Фридрих убрал «только» и задумчиво посмотрел в окно.
На дворе светило вовсю солнце. Многочисленные слуги и солдаты дворцовой охраны разгружали привезённую в повозках и даже каретах стильную мебель, укутанную в рогожи. На фоне замшевых лошадиных тел особенно живописно выглядели полированные бока кресел, шкафов и секретеров.
Тут карельская берёза, там лиственница, там красное дерево; монарх не обязан был знать древесные породы, но культурный человек должен различать оттенки древесной плоти. Фридрих различал.
Поднимая очередную мебельную тяжесть, слуги напрягали спины, отчего под одеждой у них проступал рельеф добротной мускулатуры. Фридриху приятна была мысль, что здоровые физически, крепкие и красивые люди фактически принадлежат ему наравне с мебелью, женой, флейтой, наряду с книгами, дворцом и страной. Наряду вот с этим столом, судя по всему тяжеленным, который тащили двое солдат: черноусый наступал, молодой блондин пятился, причём у того и другого сходным образом побагровели с натуги лица...
3
Рождённая Иоганной-Елизаветой девочка оглушительно кричала, забавно причмокивала у груди кормилицы, обильно мочилась в пелёнки, а во время сна подчас громко подхрапывала, совсем как взрослая. А потом как-то в одночасье умерла.
— Вы уверены? — спросила принцесса фон Лембке.
— Как в том, что я жив, — ответил тот.
— Вот так, да? — Иоганна-Елизавета раздумчиво пошлёпала губами, производя при этом детские хлюпающие звуки, причём фон Лембке на мгновение показалось, что женщина сейчас заплачет. — Вот что, друг мой, — неожиданно продолжила она и мягко ухватила эскулапа повыше локтя. — У меня большая просьба. Личная к вам просьба. Похороните вы девочку без меня, а? Что вам стоит...
— То есть как? — врач попытался высвободить руку.
— Ну, я имею в виду лишь формальную сторону. Гроб там, священников попросить... На кладбище договориться, там венки красивые делают. В склепе местечко выбрать, а? Неприятно, я понимаю, но — в порядке личного мне одолжения. Друг мой, я никогда этого вам не забуду. Всё-таки чужого хоронить легче, согласитесь. Свой — это одно, а чужой... У нас было столько горя в последнее время, тут тебе и смерть кайзера, и моя беременность, и всякое другое. У меня ведь от нервного расстройства, если что, послеродовая горячка может опять начаться. Вы как медик это прекрасно знаете. Уж будьте вы так любезны, дружочек.
Буквально-таки вырвав у фон Лембке требуемое согласие, — хотя правильнее было бы говорить о беспомощном горловом звуке, похожем на хрип и громкую икоту, — вырвав, стало быть, согласие и немедленно успокоившись, принцесса ушла к себе, а наутро, прежде чем фон Лембке набрался мужества пойти и всё-таки отказать, иначе говоря, взять обещание назад, — принцесса укатила.
Страсть к географическим перемещениям, носившая у неё характер наваждения, возобладала с новой силой. Создавалось такое ощущение, что принцесса не моталась по стране, но, напротив, все месяцы беременности безвылазно просидела дома. На этот раз Софи было приказано сопровождать Иоганну-Елизавету.