Шрифт:
Откуда берет свое Константинов, по видимости, и сказать невозможно. Он такой, и все тут! Таким его мать родила! Высоко его герой не хватал и глубоко не философствовал, но всю жизнь старался "участвовать", быть при деле – и секретарем в пределах своей грамотности в сельсовете, и селькором, и уполномоченным, и сопровождающим, и организующим, и мало ли еще чем...
Старый плотник, антипод его и друг, – прежде всего созидатель. Он философствует, рассказывает свою жизнь, мечтает, непременно что-нибудь при этом сработав, – сарай ли, баню ли.
Старый Козонков Авинер Павлович – так зовут вечного "участника" – в созидателях в деревне так и не числится, хотя "в районе его знают" и даже не раз "укорачивали". (Козонков стал последней ролью Петра Александровича Константинова, умершего в то время, когда писались эти строки. Образ Авинера Павловича – одна из вершин его славной артистической жизни.)
От одного лишь сопоставления этих характеров возникает драматическая напряженность. Этот по видимости бесхитростный, по видимости бытописательский спектакль есть самый настоящий и очень непростой диспут о назначении и достоинстве человека.
Большей частью герои сидят за столом и беседуют. То тот, то другой рассказывает молодому парню Косте, "Кистентину" (в сущности, автору), свою жизнь, свои взгляды. Больше это делает, конечно, плотник. Замечателен рассказ его о своей юношеской, первой любви, когда из скептика он превращается в поэта. 3амечательна сцена в бане, когда впрямую ведет он разговор о том, что же останется от человека.
...И блистательный эпизод драки двух стариков, так сказать, принципиальной драки, начавшейся еще в детстве, в которой выясняют они, кто же из них был "контрой".
Нет слов, чтобы передать наслаждение от игры этих двух чудных актеров, право же, это стоит иных многосерийных гигантов!
А камера все стоит и смотрит, как они играют, потому что здесь царство актера, абсолютное царство актера!
Но ничто в искусство не возвращается на круги своя, и неподвижная камера возможна сегодня лишь в том случае, если вся неисчерпаемость ее движений держится режиссером в уме и неподвижность превращается лишь в частный случай движения.
Тончайшее наблюдение лица актера становится его целью, одним из решающих способов создания мизансцены маленького экрана. Наверно, в предвидении телевидения появился когда-то афоризм: лицо – зеркало души! Телевидение подтвердило его экспериментально.
Не нужно легенды!
Фильм о Евгении Урбанском начинается так, словно люди, сделавшие его, пытаются заглянуть туда, куда ушел он от нас и куда каждый заглядывает в одиночку... Долго идет на экране пустая пленка, и увеличенное в сотни раз зерно кажется звездами, мерцающими в тумане.
А за кадром, которого нет (может быть, создателям фильма мерещился символ – вот, мол, незаполненный, пустой кадр,
е г о
место), тянется песенка, записанная на любительский магнитофон, безыскусностью, непрофессиональностью исполнения заставляющая вдруг затрепетать перед грустной тайной, замучаться, задуматься... Пестрят точки в серой мгле экрана, а за ним...
Гори, гори, моя звезда...
Ты у меня одна заветная –
Другой не будет никогда...
Долго, долго это тянется – экранное время без изображения еще спрессовывается, – долго беззащитный голос поет оттуда... Его голос, Жени.
Потом появляется магнитофон с докручивающимися дисками.
Стол с магнитофоном уходит в глубину. За столом двое – печально
и внимательно слушают. Один из них – Василий Ливанов – встает
и говорит такую фразу, не с начала, а с середины, необязательную, неотработанную и трогающую душу: – У него были удачные фильмы и не очень удачные...
Отмечаешь еще раз про себя: Ливанов совсем не похож на актера. Современный молодой человек, филолог, физик, серьезный журналист. И речь у него совсем не актерская. Хорошо. Грустно и хорошо...
Интонация найдена, жду рассказа о человеке, которого я тоже знал, об актере, который не так уж и много сделал, но занял какое-то очень заметное место и среди товарищей по работе и в сознании зрителей.